Сестры озерных вод - Вингет Олли. Страница 24
— Стой! — прохрипела она. — Не смей!
Но было поздно — ведьма шагнула за порог. Последним, что увидела Леся, были округлившиеся глаза мальчишки и порванный ворот рубашки.
— Нет! Нет! — сипела Глаша. — Остановите ее!
Первым к двери рванул Олег, второй, сама не понимая, зачем, — Леся. Они неловко столкнулись в проходе, мешая друг другу, и потеряли истекающие до чего-то неизвестного, но ужасного, секунды. Нестерпимого, невыразимого, а главное, непоправимого.
— Да уйди же ты! — прорычал Олег, разом теряя всю мягкость, которой наделил его неизвестный Лесе бог.
Она отскочила в сторону, прижалась к стене. Воздух стал горячим и душным, словно за дверью был не засыпающий на закате лес, а печка, готовая к обжигу.
— Что за?.. — пробормотала Леся, чувствуя, что еще немного, и волосы ее запылают.
— Не пускает нас… Ведьма! — В голосе Олега сквозил страх, помноженный на злость, неожиданную даже для него самого.
— Что она хочет сделать? — еще тише спросила Леся, страшась узнать ответ.
— Если болоту нужен новый Хозяин, оно возьмет любого из нас, — ответила за сына Глаша и вышла в сени, тяжело опираясь на притихшую Стешку. — Не Демьяна, так Степушку…
— Или меня, — откликнулся Олег.
— Или тебя… — Глаша покачала головой. — Только думать не смей. Зачем болоту ребенок? Не примет такой дар. Скажет: мало. Когда сильный да волчий есть, что от несмышленого дитенка взять. А тебя, Лежка, оно бы взяло. Но нет нам дела до этого больше. Мальчонку нужно вернуть. А эта… — она презрительно дернула плечом, — пусть хоть с сестрами самого озера якшается. Дура старая, не получится у нее ничего. Заберем Степана. И уйдем. В город уйдем. Да, девка? — и повернулась к Лесе, пронзила взглядом белесых глаз, как бабочку иголкой. — Выведешь нас?
— Выведу… — кивнула Олеся, понимая, что врет.
И она сама, не знающая дороги. И Глаша, неуверенная в том, что у старой дуры-сестры ничего не выйдет.
Влажная ладошка постоянно выскальзывала из сильных пальцев Аксиньи. До ломоты в суставах она стискивала их, чтобы детская ручка осталась в плену, чтобы мерзкий мальчишка даже не пытался сбежать, чтобы все шло так, как идет. Как угодно лесу. Или не угодно. Аксинье было плевать на лес. В первый раз за ее бесконечно долгую жизнь в глубине этой живой, устрашающей чащи ей было плевать на все правила.
Перед глазами мелькало лишь безжизненное лицо сына. И черная гниль, медленно текущая из его губ, и мертвецкая белизна закатившихся глаз.
— Был лес — был и лесовой его, — бил по ушам чей-то голос, кажется, всех листьев, шепчущих на ветру. — А стало болото, быть и болотнику…
И слово это, мерзкое, склизкое, заполняло рот горькой слюной, стекало вниз до самого нутра, а там пухло, заполняло все полости, как мерзкий выродок мертвых земель, растущий в чреве.
— Не бывать, — рычала Аксинья, ускоряя и без того стремительный шаг.
А Степушка за ее спиной сопел, перепрыгивая через камешки и ямки, но уже не плакал. Только доверчиво сжимал ее старые пальцы своими мягкими пальчиками каждый раз, когда потная ручка выскальзывала из ведьмовской хватки.
Если бы знал он, куда ведет его грозная, но все-таки родная тетка, заверещал бы, как зверек, попавший в пасть волка. Но Аксинья и сама до конца не знала, что собирается делать. Или знала, но не верила. Или верила, но беззвучно молила лес, чтобы он ее остановил.
А лес шумел, медленно приближаясь, только рябь шла по темной листве, будто волны неспокойного озера. Озера, которое больше не желает спать.
Аксинья прибавила шагу, до кромки леса оставалось еще немного. Если бы она только могла, обернулась бы птицей и долетела туда за одно мгновение. Грозной хищной птицей с выпавшими перьями и битым клювом. Но казаться другим и быть на самом деле — разные вещи. Слишком разные даже для этого странного мира.
— Матушка… — заканючил Степа, тяжело дыша. — Я устал… Матушка…
Не оборачиваясь, Аксинья дернула его посильнее, тот всхлипнул и засеменил сбитыми ножками, покорный, как новорожденный телок. С такими же большими, глупыми глазами. Мальчик, не ведающий даже, кем суждено ему было родиться.
Как не думать об этом, когда впереди темнеет голодный лес, оставшийся без Хозяина? Аксинья встряхнула головой, выбившиеся из косы пряди облепили спину, но собрать их не было времени. Да и нужды.
— Матушка… — повторил Степа на судорожном выдохе.
Аксинья бросила на него взгляд через плечо. Рыжий, обсыпанный пятнышками и веснушками. Курносый. Расплывшийся детским жирком. Возьмет ли болото его взамен молодого волка? Обменяет ли Демьяна — настоящего сына Батюшки — на это ничтожное существо? Если бы Аксинья была болотом, то на обмен этот ответила бы одним гнилостным шлепком. Но болотом она не была. Да никем не была. Чего кривить душой, когда души этой и осталось-то на одну горсть, которой сегодня придется расплатиться?
— Молчи, гаденыш, — прошипела она, отворачиваясь. — Не мать я тебе. Молчи.
И пока Аксинья шла, путаясь в грязном подоле, пока тащила за собой упирающегося, наконец почуявшего неладное Степушку, в памяти ее, словно зарницы в ночном небе, вспыхивали и потухали долгие годы жизни, проведенные здесь. На первой поляне, ставшей домом их странной семье.
Ей было двадцать, когда мир, большой и шумный, выплюнул ее, прожевав. Слишком высокая, слишком надменная, слишком знающая цену себе и каждому, проходящему мимо. Жаль, что никто не предлагал ей и половины того, на что рассчитывало молодое тело.
Когда Батюшка пришел за ней, на дворе стояла осень. Ранняя, чистая до хрустальности, звонкая, медовая на цвет и вкус.
— Здравствуй, — сказал он, присаживаясь рядом.
Сердце вздрогнуло, кровь прилила к лицу, но Аксинья слишком долго ждала этого, чтобы испортить все глупым бабьим румянцем. Она сжала в пальцах тряпичные ручки сумки — потертой, с лопнувшим бочком, — посидела так немного, но кивнула, здравствуй, мол, здравствуй.
— Как тебя зовут? — Голос был мягким, обволакивающим, тот же мед, что разливался сентябрем.
— Ксения. — Собственное имя показалось ей глупым.
— Ксюша, значит… — Помолчал, подумал. — Хорошо.
Она скосила взгляд, но смогла разглядеть лишь тяжелые, большие ладони человека, умеющего выстроить и дом, и жизнь в нем, и мир вокруг. Руки спокойно лежали на коленях, но Ксении тут же представилось, как опускаются они на ее плечи, не грузом — опорой. Обещанием той цены, которой она заслуживает.
— А родишь мне сына, Ксюша?
— Рожу, — не задумываясь ответила она.
— Хорошо. Тогда пойдем.
И все. Вот так просто все и случилось. Она тут же отбросила старую сумку, а с нею и старую жизнь. И город этот, пыльный, душный летом, невыносимо серый зимой, и работу свою за прилавком с бакалеей, и даже мужчину, который ждал ее в доме с кирпичными стенами в три этажа. У них была целая комната, одна на двоих, и тихая старушка-соседка. Словом, жизнь подходящая всем, кроме нее, знающей собственную цену.
Ничего из этого больше не имело значения. Медовый голос, тяжелые руки, запах леса — плотный, незнакомый еще, — одурманили в одно мгновение. Казалось, вот только упала на пыльную мостовую сумка, и сразу же вокруг зашумели деревья, заголосили птицы, затрещали ветки под ногами.
— Пойдем, милая, пойдем, — повторял и повторял тот, кто вел ее в самую чащу.
И чем дальше шла она, тем понятнее все становилось. Вот ее место. Вот цена, которую она стоила все это время, потерянное среди людей, домов и машин. И кто-то большой и сильный, да что там, могучий, заплатил все до последней монетки, просто присев рядом. Выбрав ее.
От этого на душе становилось тепло и спокойно. И когда он привел ее на поляну, внезапно открывшуюся среди самого сердца чащи, она не испугалась. И когда раздел, шепча что-то неразборчиво, и поставил на колени, она не дрогнула. И когда одним движением старого серпа раскроил ладонь себе, а вторым — грязным лезвием прямо по нежной девичьей коже — ей, она не вскрикнула. И когда их липкие, влажные от крови пальцы сплелись, а лес зашумел, шепча листвой ее новое имя, она не противилась.