Росхальде - Гессе Герман. Страница 21

Навстречу ему, с другой стороны цветника, шла мама. Но она не обратила на него внимания и не кивнула ему, она строго и печально смотрела перед собой в пустоту и бесшумно, как привидение, прошла мимо.

Вскоре на другой дорожке он встретил отца, а затем и Альберта, оба шли тихо, строго глядя перед собой, и ни один из них не заметил Пьера. Словно заколдованные они отрешенно и чинно бродили по дорожкам сада, и казалось, так будет всегда, что в их застывших глазах никогда не появится осмысленное выражение, а на их лицах — улыбка, что эту непроницаемую тишину никогда не нарушит никакой звук, а неподвижные ветки и листья не поколеблет легкий ветерок.

Хуже всего было то, что он сам не мог никого окликнуть. Ему ничто не мешало сделать это, он нигде не ощущал боли, но у него не было ни смелости, ни особого желания; он понимал, что все так и должно быть и будет еще ужаснее, если он начнет возмущаться.

Пьер медленно бродил среди этого бездушного великолепия, в ясном, мертвом воздухе стояли, словно ненастоящие и неживые, тысячи великолепных цветов, время от времени он опять встречал Альберта, или мать, или отца, и они все так же оцепенело и отчужденно проходили мимо него и мимо друг друга.

Ему казалось, что так продолжается уже давно, может быть, годы, и те времена, когда весь мир и сад были еще живыми, люди веселыми и разговорчивыми, а его самого переполняли необузданные желания, — те времена теперь невообразимо далеко, в глубоком, непостижимом прошлом. Может быть, так было всегда, и прошлое — только прекрасный, глупый сон.

Наконец он дошел до маленького выложенного камнем бассейна, из которого садовник брал раньше воду для полива и в который сам он запустил как-то несколько крошечных головастиков. В неподвижной светло-зеленой воде отражались каменные края и нависающие листья и желтые цветы астр; бассейн казался прекрасным, покинутым и каким-то несчастным, как и все остальное здесь.

— Если упадешь в него, то захлебнешься и умрешь, — сказал однажды садовник. Но тут было совсем неглубоко.

Пьер подошел к краю овального бассейна и склонился над ним.

В воде он увидел свое собственное отражение. Его лицо ничем не отличалось от других; постаревшее и бледное, оно было неподвижным и равнодушно-суровым.

Он разглядывал себя с испугом и удивлением, и вдруг его с неодолимой силой охватило чувство скрытого ужаса и печальной бессмысленности случившегося. Он хотел закричать, но не мог издать ни звука, хотел заплакать, но только скривил губы и беспомощно оскалился.

Тут снова появился отец, и Пьер, в немыслимом напряжении собрав все свои скованные какими-то чарами силы, повернулся к нему. Смертный страх и невыносимая мука его отчаявшегося сердца вылились в глухие рыдания и устремились с мольбой о помощи к отцу, который приближался, погруженный в свое призрачное спокойствие, и, казалось, опять не замечал сына.

«Папа!» — хотел крикнуть мальчик, и хотя из его горла не вырвалось ни звука, но страшная беда сына все же дошла до поглощенного одиночеством отца. Он повернул голову и взглянул на Пьера.

Пытливым взглядом художника он внимательно всмотрелся в глаза сына, слабо улыбнулся и едва заметно кивнул, ласково и с состраданием, но в его жесте не было утешения, он как бы давал понять, что ничем не может помочь. По его суровому лицу быстро скользнула тень любви и сочувствия, и в этот миг он был уже не всесильным отцом, а скорее несчастным, беспомощным братом. Затем он опять вперил взгляд в пространство перед собой и, не останавливаясь, медленно удалился прежним размеренным шагом.

Пьер смотрел ему вслед, пока он не скрылся; маленький бассейн и дорожка в саду потемнели перед его глазами и, точно клубы тумана, испарились куда-то. Он проснулся с болью в висках и с чувством жжения в пересохшем горле. Обнаружив, что лежит один в постели в полутемной комнате, он удивился и попытался вспомнить, что с ним приключилось, но память не шла ему на помощь, и он обессиленно и покорно повернулся на другой бок. Мало-помалу сознание вернулось к нему, и он с облегчением вздохнул. Отвратительно, когда ты болен, когда у тебя болит голова, но все это можно перенести, все это пустяки по сравнению с чувством тоскливой обреченности, навеянным кошмарным сном.

«И зачем только все эти мучения? — думал Пьер, ежась под одеялом. — Зачем нужно болеть? Если болезнь — наказание, то за какой проступок? Я даже не съел ничего запрещенного, как когда-то, когда я заболел, поев недозрелых слив. Мне запретили их есть, но я все же поел и должен был отвечать за последствия. Это понятно. Но теперь? Почему я лежу в постели, почему меня вырвало, почему так ужасно болит голова?»

Прошло немало времени, прежде чем в комнату снова зашла мать. Она подняла шторы на окне, и комнату залил мягкий вечерний свет.

— Как твои дела, милый? Ты хорошо спал?

Он не ответил. Лежа на боку, он поднял глаза на мать. Она удивленно выдержала его взгляд: он был странно испытующий и серьезный.

«Хорошо хоть, что нет жара», — с облегчением подумала она.

— Хочешь чего-нибудь поесть?

Пьер едва заметно покачал головой.

— Принести тебе чего-нибудь?

— Воды, — тихо проговорил он.

Она дала ему воды, но он сделал один маленький глоток и снова закрыл глаза.

Вдруг в комнате госпожи Верагут раздались громкие звуки рояля. Они наплывали широкими волнами.

— Слышишь? — спросила она.

Пьер широко раскрыл глаза, лицо его исказилось, точно от боли.

— Нет! — крикнул он. — Нет! Оставьте меня в покое! Обеими руками он заткнул уши и зарылся головой в подушку.

Госпожа Верагут со вздохом вышла и попросила Альберта прекратить игру. Затем вернулась и осталась сидеть у кроватки Пьера, пока он опять не задремал.

Этим вечером в доме царила тишина. Верагута не было, Альберт расстроился и переживал, что ему не разрешают играть. Они рано легли, и мать оставила дверь открытой, чтобы услышать, если ночью Пьеру что-нибудь понадобится.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Вернувшись вечером из города, художник осторожно обошел дом, с тревогой всматриваясь и вслушиваясь, не говорит ли освещенное окно, скрипнувшая дверь или чей-либо голос, что его любимец все еще болен и страдает. Но когда он обнаружил, что все вокруг тихо, спокойно и объято сном, страх спал с него, как спадает тяжелая, мокрая одежда. Преисполненный благодарности, он еще долго лежал в постели без сна. Засыпая поздно ночью, он улыбнулся при мысли о том, как мало надо, чтобы приободрить отчаявшееся сердце. Все, что его мучило и угнетало, все это тупое, безотрадное бремя жизни превратилось в ничто, стало легким и незначительным, рядом с мучительной тревогой о ребенке, и как только эта недобрая тень отступила, жизнь сразу показалась ему светлее и терпимее.

Утром он в хорошем настроении необычно рано появился в доме, с радостью узнал, что мальчик еще крепко спит, и позавтракал наедине с женой, так как Альберт еще не вставал. Впервые за многие годы Верагут сидел в этот ранний час за столом у жены, и она с почти недоверчивым удивлением наблюдала, как он дружелюбно и доброжелательно, будто все это в порядке вещей, попросил подать ему чашку кофе и, как в былые времена, разделил с ней завтрак.

В конце концов и он обратил внимание на ее выжидательное молчание и на необычность момента.

— Я так рад, — сказал он голосом, который напомнил госпоже Верагут о лучшей поре их жизни, — я так рад, что наш малыш, по-видимому, начинает выздоравливать. Только сейчас я заметил, как сильно тревожился о нем.

— Да, он мне вчера совсем не нравился, — согласилась она.

Он играл серебряной кофейной ложечкой и смотрел на нее почти озорно, с легким налетом внезапно возникающего и быстро угасающего мальчишеского веселья, которое она так любила в нем когда-то и нежное сияние которого от него унаследовал один только Пьер.

— Да, — весело начал он, — это и в самом деле счастье! А теперь я могу наконец поговорить с тобой о своих ближайших планах. Я полагаю, тебе придется поехать зимой вместе с обоими мальчиками в Санкт-Мориц и остаться там на довольно продолжительное время.