Симфония боли (СИ) - "Ramster". Страница 87
- Шеф бы нам бошки пооткручивал за такое, если б был жив, – покачал головой Парус, деловито проверяя взрывчатку.
- Если бы шеф был жив, – отрезал Кога, – завод этот был бы его, а не Хорнвуда. А хорнвудское – не жалко.
Джип с рыком рванул вниз с холма – к заводским окраинам Норсбрука, откуда выползали последние хвосты автомобильной колоны.
- Если не будешь разговаривать, так тут и останешься.
Женский голос откуда-то сверху едва ли доходил до Вонючки: он качался на волнах небытия, равнодушно глядя прямо перед собой из-под полуопущенных век. Он был просто безвольным куском мяса, который деловито дёргали за ремни на запястье: слабые искорки боли и затихающие в безучастном теле колебания.
Медсестра отвязала ему руку, сменила марлевый подклад под завязкой – весь в прелой сукровице. Закрепила, привязала обратно; обойдя вокруг койки, приступила ко второй руке.
- Врачи тебя только по утрам на обходе видят – дурачок дурачком. А я – всю смену в палате. Ты же всё понимаешь на самом деле и говорить можешь. А психиатру вот ни слова не сказал. Зря.
Он пришёл в тот же день, когда и Робб Старк. Вонючке так и сказали: «Это доктор психиатр, поговори с ним». Вонючке было плевать. Вонючка смотрел, не видя – даже внешность этого человека не смог бы сейчас вспомнить, не то что его вопросы.
- Ты очень не любишь, когда тебя трогают, – поделилась наблюдением медсестра, перевязывая правую ногу. – Когда памперс меняют, то и вовсе кажется, что сейчас сердце станет. – Ощущения подёргивания перешли к левой ноге. – Не начнёшь разговаривать – так и будут тебя все щупать и ворочать, а по итогу сгниёшь в пролежнях. За тебя пока твоя фирма платит, а узнают, что овощ, так и нахрен ты им такой сдался?
Вонючка молчал. Безропотно осязал сухость и чистоту на месте прежних запревших тряпок. Ему было плевать, сгниёт ли он.
- Понимаешь меня?..
Рёбрам стало прохладно и свободно – Вонючка не взглянул на руку, которая приподняла ему одеяло на груди.
- Страшные какие ожоги, прямо по порезам. Кто тебя так изукрасил? – Молчание. – Ты очень горевал по своему хозяину, я помню. И сейчас горюешь, потому и молчишь? – Девять пальцев слабо скребнули простынь, по рукам пробежалась дрожь. – Он был тебе дорог, значит… Он был тем, кто спас тебя? Забрал у человека, который порезал тебя всего?..
Вонючка отвернул голову в сторону. И хрипло, едва слышно вытолкнул:
- Я всегда принадлежал… ТОЛЬКО моему лорду.
Всегда, навечно, полностью и безраздельно – тому, кто мучил и кто неизменно спасал. Вонючка вспомнил выжигающие прикосновения металла и аккуратные, нежные скольжения пальцев: самыми кончиками, вдоль каждого шрама, под невинное вкрадчиво-опасное урчание.
«Ты так ластишься к рукам… А ведь руками можно сделать так же больно, как и ножом».
«Я всё равно в вашей власти, – Вонючка едва ли помнил свой сбивающийся голос, только порыв обожания. – Я ваш».
«Правильно, только мой, всегда мой – до тех пор, пока не будешь гнить в земле… – …Зато помнил горячий увлечённый шёпот хозяина; глаза в глаза – горят, не мигая. – Мне кажется, всё то время я просто неправильно тебя употреблял…»
Острие ножа под челюсть – а мягкая подушечка пальца потирает сосок; Вонючка помнил пронзительный порыв удовольствия и захлебнувшийся вдох, и как доверчиво подставил шею, пытаясь открыться еще больше.
«В-вы всё всегда делаете правильно, мой лорд, – невнятно и сбивчиво – прежде чем опять накроет с головой болезненным наслаждением. – Только не прекращайте, пожалуйста… пожалуйста…»
«Так что же, по-твоему… – Вспышка боли, волна кайфа: по шее сбегает кровь, приоткрытые губы трогают краешек уха, – даже когда я сдирал с тебя кожу и отрезал… пальцы, я тоже поступал правильно?..» – Медленно сомкнувшаяся хватка зубов и протяжный ох.
«Я иначе… не стал бы собой… не смог бы подчиниться… не понял бы, что ваш, – Вонючка не помнил ни одной связной мысли, только горячечный шёпот сквозь стон. – Но сейчас я… ваш полностью…»
Слишком, слишком приятно, слишком горячо, и дрожь – сладкая, крупная, и глухой низкий вой вырывается сам собой…
«Мой. Полностью. – Каждое слово, каждая интонация господина Рамси – драгоценность. – Идеальный».
- Всё это сделал Хозяин. Сделал меня лучшим, – прошептал Вонючка, чувствуя щекотную теплоту, ползущую по вискам в уши.
Больше он не выронил ни слова. Ни медсестре, что взялась за расспросы с утроенной силой, ни дежурному реаниматологу, ни пришедшему в очередной раз психиатру.
Когда Вонючку отвязали наконец, тихого и безвольного, избавив ото всех трубок, и переложили на холодную каталку – он всё так же молчал. Вокруг был шум и крики, суета, стоны раненых – крупная стычка в городе, массовое поступление, – а он безучастно пялился на череду потолков по дороге в отделение неврозов. Покорно позволил себя одеть в байковую больничную пижаму – всё так же молча. И как только за санитарками закрылась дверь – ни взглядом не удостоив соседей по палате, соскользнул неслышной тенью на пол и свернулся в комок возле кровати.
Наверное, к нему подходили, наверное, обсуждали; может быть, тыкали в бок, опасливо проверяя, жив ли. Даже если бы его попытались избить или прикончить – Вонючка не шевельнулся бы, ему было плевать. Но бить так и не начали. Ни тогда, ни в дальнейшие дни, а может, недели или месяцы: время не значило для Вонючки ровным счётом ничего.
Он не сказал бы при всём желании, сколько коек в палате, какого цвета стены и что было на обед – да у него и не осталось желаний. Он не прикасался к пище. Только когда медсестра-раздатчица однажды ляпнула со злости алюминиевую тарелку рядом с ним на пол, Вонючка приподнялся и всё съел: медленно и безропотно, не чувствуя вкуса.
Кто-то приходил. Что-то говорили, что-то хотели слышать в ответ – Вонючка не пытался понять, Вонючка даже не различал людей между собой. Его вообще не существовало здесь, в настоящем, осталась только пустота размером с него самого: Вонючка весь целиком был обожанием, а теперь – зачем ему было существовать? Воспоминания, воспоминания, воспоминания – отравленные горечью осознания («боль-ше-ни-когда») – текли сквозь него, сквозь его бедную пустую голову, сквозь его боль, питая её до бесконечности. У воспоминаний был упоительный запах тёплой кожи, к которой он когда-то приникал губами, робко прикасаясь языком. Больше никогда. У воспоминаний был вкус утраты, сводящий судорогой нёбо. У воспоминаний был цвет крови и пронзительно-алой рубашки.
Если уйти от реальности достаточно далеко, глубже в небытие, можно было почти почувствовать это. Руку, треплющую волосы. Тёплые пальцы, потирающие ухо.
«Ты любишь меня, Вонючка?»
«Да, конечно, мой лорд».
Угнанный с дредфортской базы фургончик был целиком чёрный, без знаков различия. Он едва ли мог разогнаться быстрее тридцати лиг в час, да и опасно это было бы на таких дорогах – так что у Гриша было много времени, чтоб переварить случившееся. Чтобы из пучеглазого тряского шока перейти к оцепенению, а затем к постепенному принятию. Чтобы сжиться с мыслью, что прошлой ночью он убил человека и что наверняка это только первая веха на его пути бок о бок с лордом Болтоном.
Они добрались из Гришевой деревни к окрестностям Дредфорта глубокой ночью, бросили служебный джип на обочине подъездной дороги. «Забирай всё, не вернёмся», – предупредил Рамси, осторожно разминая руки: вправленные после вывиха запястья всё не давали ему покоя. Гриш едва ли запомнил путь через лес – такие непролазные заросли, что и лошадью не проехать, не то что машиной, – не заметил, как они оказались перед забором военной базы. Рамси сдвинул невредимый на первый взгляд сегмент ограждения и скользнул внутрь.
Гриш переживал: шеф, конечно, слышал от него о хорнвудских флагах, но вдруг при виде них сорвётся с катушек и утворит что-нибудь?.. Наверное, думал он слишком «громко»: Рамси обернулся и повторил свой жест – давний, казалось бы, из прошлой жизни: «откроешь рот – тебе крышка». Они крались, держась в тени, пока не миновали обособленную группку зданий – видимо, административные корпуса. Гриш осознал вдруг, насколько он плохо знает базу: теперь, ночью, из непривычной точки входа – даже дорогу к собственной казарме не нашёл бы.