...При исполнении служебных обязанностей. Каприччиозо по-сицилийски (Романы) - Семенов Юлиан Семенович. Страница 20

— Паша! — кричал тот. — Чертов сын! Сейчас задам тебе перцу!

Он шел по полю вместе с Аветисяном, Броком и еще шестью незнакомыми людьми. В руках у него был портфель. Струмилин размахивал портфелем и смеялся. Павел бросился к нему. Струмилин обнял его, а потом хлопнул рукой чуть ниже спины.

— Ах ты, негодяй! — приговаривал он. — Ах ты, хулиган этакий!

Он говорил так и смеялся, и в глазах у него была радость.

4

— Кто же так чистит картошку? — спросил Струмилин молодого парня, увешанного фотоаппаратами. — Так нельзя ее чистить. Вы режете, а надо скоблить. Вот как надо скоблить картошку, смотрите. — И, взяв из рук парня картофелину, Струмилин ловко и аккуратно очистил ее.

— Вы маг и волшебник, — сказал парень, — я снимаю шляпу.

— Вы лучше оставайтесь в шляпе, только чистите картошку как следует.

— Я весь старание.

Струмилин усмехнулся: ему показалось забавным, что парень говорил фразами-лозунгами.

— Кстати, простите меня, но я запамятовал, откуда вы? Мне Годенко сказал второпях, и я не запомнил.

— Моя фамилия Дубровецкий, я спецкор, из Москвы, из журнала…

— А, вспомнил, — сказал Струмилин, — хороший журнал, только раньше он был лучше. Правда, вы печатаете много цветных фотографий. Читатели любят рассматривать цветные фотографии и репродукции с картин, я, конечно, понимаю…

— Не судите нас строго. Переживаем временные трудности.

Геня Воронов и Сарнов засмеялись. Они готовили ДАРМС к установке, сидя в хвосте, и слушали разговор Дубровецкого со Струмилиным.

— Издевки над прессой к добру не приводят, — сказал спецкор и лучезарно улыбнулся. Если бы он рассердился, то не миновать бы ему тогда острых и злых подъелдыкиваний: Сарнов не любил прессу.

— Послушайте, — спросил Струмилин, — а вы не знаете, кто из ребят написал в молодежной газете репортаж «Пять часов на льдине»?

— Не знаю, право… А что?

— Да нет, ничего, просто очень нечестный этот журналист. Тот, кто писал репортаж.

— Почему?

— Он летчика под монастырь подвел. Написал для саморекламы, что его вроде бы не брали на льдину — на такую, куда мы сейчас летим, — так он перед полетом забрался в самолет, спрятался там в пустую бочку и таким образом пробрался на лед.

— Я оправдываю его как журналиста.

— Володя, — попросил Струмилин Сарнова, — откройте, пожалуйста, люк…

— Что, выбросим прессу в седые волны Ледовитого океана?

— Я думаю, что пришло время.

— Ой, не надо, — попросил Дубровецкий, — приношу официальное извинение.

— То-то! Во-первых, на лед никто и никогда пустых бочек не возит. Пустые бочки берут со льда. Во-вторых, пилот сам пригласил этого подонка с собой и вез его в комфортабельной кабине. Ас пилота потом спрашивали: как, мол, это так? Почему у вас в самолете летают зайцы? Выговор он заработал. А журналист — славу. Пусть он только никогда не появляется в Арктике, этот писака: если встретите — передайте.

— Меня душит гнев, — сказал Дубровецкий. — Картошка готова.

— Только не умирайте от удушья и режьте сало на мелкие кусочки. Придет Пьянков и поставит все это тушить на плитку.

Богачев сказал вошедшему Струмилину:

— Павел Иванович, ветер очень сильный, в бок бьет. Скорость упала. Может, прибавим оборотов?

— Снова торопитесь? Куда теперь, нельзя ли полюбопытствовать?

Богачев улыбнулся и ничего не ответил.

— Смешной корреспондент, — сказал Пьянков. — Спрашивает меня, почему к островам мы летели дольше на час, чем от островов сюда. А я ему говорю: «Так острова Смирения наверху, ближе к полюсу, мы к ним наверх забирались, а обратно мы точно с горки спускаемся. Как на глобусе». Записал себе в книжку, а я, чтоб не засмеяться, — сюда.

Струмилин сказал:

— Не надо этого делать. Парень он молодой, напортачит — и прощай журналистика.

— А что же он глупостям верит?

— Не глупостям верит. Он вам верит, Володя.

— Я — Пьянков, человек веселый.

— Вот и пойдите к нему, веселый человек Пьянков, и скажите, что пошутили. Прессу надо любить: это самые хорошие ребята, поверьте мне.

Струмилин поудобнее устроился в кресле, надел большие синие очки и натянул на руки тонкие кожаные перчатки. Когда предстояла трудная посадка — а первая посадка на дрейфующий лед всегда очень трудна, — Струмилин надевал тонкие кожаные перчатки, чтобы еще острее чувствовать штурвал.

Вошел Владимир Морозов. Он сел на место Пьянкова, между Струмилиным и Богачевым, закурил и сказал:

— Через полчаса должны прийти на место.

— Через двадцать семь минут, — заметил Аветисян.

— Ого…

— «Не ого», а точность…

— Точность — вежливость королей.

— И анкетное данное штурманов?..

— Лед плохой, — задумчиво сказал Морозов.

Струмилин заглянул под самолет: лед был действительно очень плохой — весь в застругах, разводьях и сильно торосистый.

«Я ничего, ничего не помню, — думал Богачев. — Я не помню, как она была одета, и не помню, о чем мы говорили. Я не знаю, сколько времени мы пробыли вместе: час или сутки. Я только помню музыку. Наверное, когда любишь, всегда слышишь музыку».

Богачев закрыл глаза, чтобы лучше увидеть Женю. И он сразу же увидел ее. Он увидел близко-близко ее глаза. Ему даже стало страшно из-за того, что он увидел ее глаза так близко. На левой щеке у Жени были три маленькие родинки. Они образовывали треугольник: точный, как в учебнике геометрии. А потом он увидел ее губы и почувствовал их; ему стало еще страшнее из-за того, что он почувствовал ее губы как наяву.

Богачев быстро открыл глаза и сразу же увидел на себе взгляд Струмилина.

— Ты что?

Богачев шумно вздохнул. Струмилин еще мгновение смотрел на него, пристально и строго, а потом, улыбнувшись, сказал:

— Пойди позови журналиста, пусть посмотрит из кабины, как садятся на лед, а потом подстроишься ко мне.

Арктика есть Арктика. Погода здесь норовиста и капризна, подобно характеру трафаретной недотроги из советских комедий. Но если норовистость красавиц — досужий плод фантазии писателей, то капризы здешней погоды — истинная реальность, против которой, как говорится, не попрешь.

Утром небосклон был по-кентовски поразителен: понизу красный, посредине голубой, стылый, прозрачный, а сверху придавленный густым фиолетом. Но к вечеру подул ветер, заиграла пурга этак метров на тридцать в секунду, и скрылось все в непроглядной белой пелене. И идут сюда, к нам в Тикси, тревожные вести: и мыс Челюскин закрылся, и Птичий закрылся, и Темп тоже.

Вот и сейчас руководитель группы по установке радиовех на дрейфующих льдинах Владимир Морозов, и ведущий инженер Сарнов, и командир корабля Струмилин, хотя и пытаются вести со мной сдержанно-светский разговор, но тем не менее я вижу, что им не до меня. С утра до вечера они совещаются о том, как можно поскорее уйти с материка на лед. И я перебираюсь в соседнюю комнату, где члены экипажа и участники экспедиции коротают время за книгами, шахматами и картами. О книгах со мной не говорят, справедливо полагая, что «в доме повешенного не говорят о веревке», хотя журналистика, на мой взгляд, все-таки дальняя родственница литературы, а не родная сестра, как это принято утверждать; всякий человек с мандатом столичного корреспондента принимается здесь как чрезвычайный и полномочный посол Союза писателей СССР. Поэтому количество шишек чуть больше того, чем я, может быть, и заслуживаю.

Здесь я познакомился и подружился с членами струмилинского экипажа: Броком, Аветисяном и Пьянковым. Второй пилот Павел Богачев лежал в изоляторе с жесточайшей ангиной, и Струмилин не рекомендовал мне беспокоить его. Подружился я и с Геной Вороновым и его товарищами из экспедиции Морозова. Славные ребята, чуточку играющие в ремарковский скепсис, они по-юношески влюблены в Арктику, настоящую литературу и французских импрессионистов…