Песнь о Перемышле (Повести) - Васильев Александр Александрович. Страница 19

…Теперь никто не сомневался в победе. Пехотинцы были вооружены до зубов. С ними шли и минометчики, и артиллеристы со своими маленькими, но грозными сорокапятками, делая короткие остановки для выстрела. Такое Орленко видел впервые. «Город наш, наш!» — стучало у него в груди.

Какой-то боец-пограничник с черными бачками даже подпрыгивал от радости. «А ведь это Серов! — вспомнил Орленко. — Как же я его не узнал?..» Секретарь горкома был частым гостем в клубе погранотряда и знал всех тамошних талантов: этот разбитной парень был, наверное, самым примечательным из них. Он прекрасно играл на баяне, хорошо пел, плясал. «На все руки мастер! — говорил о нем политрук Уткин. — Только в военном деле слабоват».

Но сейчас «музыкант» выглядел браво: фуражка лихо заломлена на затылок, на худом подвижном лице улыбка до ушей, глаза блестят. «А в бою-то, оказывается, неплох! — подумал Орленко и огляделся. — Черт побери, да мы уже недалеко от Плаца на Браме! А еще и одиннадцати нет…» Позади оставалась большая часть города — огромный треугольник, образуемый двумя главными улицам — Мицкевича и Словацкого. Где-то там, за крышами, и его дом. Цел ли он? «Дом! — он усмехнулся: что теперь думать о доме, когда он пуст, жены нет. — Эх, родная моя, где ты сейчас?»

Не доходя квартала до Плаца на Браме, Поливода свернул в переулок. Разведчики доложили, что на площади скопилось много немцев, по-видимому, они решили предпринять контратаку. С крыши высокого дома, откуда обе главные улицы видны как на ладони, били пулеметы. «В открытую сюда не подойдешь, — сказал комбат, посматривая из-за угла на серую каменную громаду. — Пожалуй, придется снести эту дуру вместе с фрицами». Но артиллеристы беспомощно развели руками: с пушкой к этому дому не подступишься, мешают другие здания. Поливода поморщился. «На нет и суда нет. Будем вышибать нашей пограничной артиллерией…»

Он послал к дому тех же двух бойцов с гранатами. Они пошли дворами, но вскоре один из них вернулся, зажимая ладонью простреленную щеку. «А где Селезнев?» — спросил Поливода. «Убили, — невнятно пробормотал боец. — Там у них как крепость: вокруг мешки с песком, пулеметы на всех этажах…» Он сплюнул кровью и прислонился к стене. «Не выполнили мы, товарищ старший лейтенант…» Поливода стиснул зубы. «Я сам пойду, — хрипло выдавил он и обернулся. — Кто со мной добровольцем — шаг вперед!» Политрук Тарасенков положил ему руку на плечо. «Не надо. Сам зря погибнешь и людей погубишь». — «А что же, по-твоему, отступить?» — «Зачем? Прорваться всем вместе с орудиями на площадь и ударить прямой наводкой».

…Это был самый страшный бой. Немцы сопротивлялись отчаянно. Они знали: если противник возьмет этот дом, то возьмет и площадь, а если возьмет площадь, значит, и город. Орленко никогда не думал, что какой-то квартал, всего сто метров, такой длинный, почти бесконечный… Здесь все происходило мгновенно: упал — вскочил, выстрелил — снова упал… Они наступали под сплошным огнем. Пули, казалось, сыпались с неба, вылетали из-под земли— из подвалов, канализационных ям…

И все-таки этот проклятый дом был взят. Взят!

На площади горел подбитый немецкий танк. Ветер нес густой чад, пахло порохом, маслом и еще чем-то паленым. Орленко вбежал в нижний этаж — там прежде был ресторан. В дыму, опрокидывая столики, метался толстый офицер в черном с пистолетом в руке. Орленко выстрелил — мимо. Немец прицелился. Кто-то крикнул: «Ложись!» Раздался взрыв, офицер упал. Серов, бросивший гранату, вскочил, подбежал к немцу, потрогал его ногой. «Готов!» Орленко тоже поднялся, пошатываясь, побрел к буфету. Перед глазами плыли круги, со стойки на пол текло что-то красное: не то вино, не то кровь… Не глядя, он нащупал бутылку, выбил ладонью пробку, отхлебнул: «Водка!» Он протянул бутылку пограничнику. Серов ошалело смотрел на него. «Товарищ секретарь?» И вдруг догадался: «За первую победу!»

Перемышль снова был советским, уже два дня. И снова он, Петр Васильевич Орленко, выполнял свои прежние обязанности секретаря горкома партии. Руководил эвакуацией женщин и детей, отправлял в глубокий тыл банк, ценное оборудование.

Нужд было много. Город существовал — истерзанный, израненный, но живой, и люди как всегда обращались к секретарю со своими просьбами и заботами. Он делал что мог: собирал пекарей, механиков, машинистов, врачей: одних уговаривал, другим советовал, третьих ругал… Его слушались, может быть, потому, что видели его лицо, серое от бессонницы, и пропотевшую красноармейскую гимнастерку. Он мог воевать и трудиться, вместе со всеми жил и питался, не требуя для себя никаких привилегий, а это, он понял, действует на людей лучше всяких красивых речей. Если надо, он первым брался за лопату или за гаечный ключ, и ему тут же приходили на помощь, и дело сдвигалось с места, работа закипала, и невозможное становилось возможным…

Жизнь в городе постепенно налаживалась: уже работали три пекарни и в магазинах торговали свежим хлебом. Возобновила работу водокачка. В надежных подвалах и старых заброшенных фортах расставили койки, оборудовали операционные, и врачи, перестроившись на военный лад, при свете коптилок и мигающих аккумуляторных лампочек резали, штопали, гипсовали раненых. Кое-кому даже выдали зарплату — авансом, за месяц вперед, и люди почувствовали себя еще увереннее. Значит, решили они, дело прочно…

Так было здесь, в Перемышле. И так, думал секретарь горкома, происходит везде, во всех других пограничных городах, оправившихся от вероломного фашистского удара. Иначе быть не могло. Он специально послал шофера за газетами в соседний Добромиль.

— Без них не возвращайся! — предупредил секретарь. Ему не терпелось прочитать первые сводки.

Долгожданная «Правда» принесла нерадостные вести. Противник продвинулся на десятки километров в глубину почти по всему фронту.

Дважды перечитав сводку, Орленко почувствовал будто проваливается в пустоту. Желанная тишина, которая наступила после дневной канонады, вдруг показалась зловещей.

— Разрешите войти? — раздался звонкий голос.

Орленко вздрогнул и посмотрел на стоявшего в дверях человека. Это был Королев.

— Я на партсобрание.

— Входи.

Молоденький политрук, сияя, вынул из планшетки газеты, протянул секретарю.

— Прочитайте, это, наверное, о нас пишут.

— Где?

— А вот. «Как львы, дрались пограничники, бессмертной славой покрыли себя вчера бойцы-чекисты. Только через мертвые их тела мог враг продвинуться на пядь вперед». Как львы! — с гордостью повторил он и засмеялся. — Я бойцам только что вслух читал. Два раза подряд!

«Правда» была та же самая, от двадцать четвертого июня. Но почему же он, Орленко, не заметил этой статьи?

— А сводку тоже им читал? — спросил секретарь.

— Конечно…

— Ну и что бойцы?

— Ничего, нормально. Сперва, говорят, враг нас на пядь, а потом мы его вспять. Одним недовольны: почему на границе остановились, дальше немца не гоним? Хочу сегодня об этом на партсобрании сказать.

Орленко любовно посмотрел на политрука, на его вдохновенное мальчишеское лицо с большими чистыми голубыми глазами и почувствовал, что так же думает и он сам: почему бы не выбить немцев из Засанья и, развернувшись по фронту, не пройти на север, не ударить врага в спину, помочь соседям у Равы-Русской…

Вошел Поливода — теперь он был комендантом города, — сдержанно поздоровался, сел.

Часы на стене пробили одиннадцать. Этот мирный звон вернул всех в уже забытое привычное состояние. Коммунисты — их собралось не меньше ста человек — притихли, зашуршали блокнотами.

— Начинай, Петр Васильевич, — сказал Тарасенков.

Орленко поднялся, посмотрел на людей. Таких собраний у него еще не было. Многие пришли с передовой и скоро уйдут туда же, и кто знает, удастся ли им дожить до следующего… Он молчал. Перед ним сидели и стояли настоящие коммунисты, проверенные огнем. Им нужны не прежние, не тысячу раз сказанные-пересказанные слова, а какие-то другие, особенные…