Песнь о Перемышле (Повести) - Васильев Александр Александрович. Страница 20

— Товарищи! — медленно проговорил Орленко. — Партийное собрание батальона погранотряда считаю открытым.

Тарасенков доложил о боевых действиях, привел примеры доблести и геройства пограничников и ополченцев, вернувших штурмом город и вот уже два дня мужественно оборонявших его в условиях беспрерывных вражеских атак с земли и с воздуха, сказал о наших и немецких потерях, сослался на известную многим статью в «Правде», перечислил фамилии бойцов и командиров, подавших заявления о приеме в партию, и перешел к основной части доклада — дальнейшим задачам организации…

Все это было знакомо каждому из присутствующих: и подвиги, и потери, и атаки врага, и свои задачи, но теперь, выстроенные в ряд, они воспринимали уже как нечто новое и значительное. «Вот она, великая магия слова, — думал Орленко, — даже не слова, нет, а идеи, объединяющей всех нас: командиров и подчиненных, старых и молодых, опытных и наивных… Слова могут быть разными, как и люди, но идея — идея должна быть одна, великая и святая, как правда. И можно убить человека, можно разрушить города и села, но убить и разрушить идею, если она справедлива и дорога всем, всему народу, нельзя!»

Собрание было бурным и закончилось, когда уже начало светать. Секретаря горкома избрали и секретарем партбюро сводного батальона, его кандидатуру предложил Поливода. Люди заторопились. «Пора на места, а то немец уже, поди, просыпается, скоро нам из пушек „гутен морген“ скажет!»

Орленко остался в комнате один. «Надо бы переписать протокол! — спохватился он. Но махнул рукой. — Сойдет и так, разве дело в бумаге?» Он перечитал протокол. Все правильно. «Слушали…» «Постановили… Удержать границу, не дать кусочка родной земли, защищать до последней капли крови».

Это был самый короткий протокол в его жизни.

На следующий день Тарутин снова приехал в штаб батальона, который находился теперь в типографии городской газеты: это было менее уязвимое для немецких снарядов здание, прикрытое с запада бывшим польским военным костелом.

В петлицах у начальника погранотряда уже красовались три шпалы.

— Растем! — посмеялся он. — Начал войну майором, а на пятый день, гляди, подполковника дали. Если в таком темпе пойдет, через месяц, чего доброго, и маршалом стану…

Он сообщил, что сегодня утром Снегов и Дементьев говорили по прямому проводу с командующим фронтом Кирпоносом и тот просил поздравить от его имени всех участников обороны, обещал выслать подкрепление и назвал перемышльцев героями за то, что они не дали немцам оседлать железнодорожную магистраль, ведущую на Львов и дальше на Киев, и тем самым помешали рассечь фронт надвое.

— Выходит, что они шли с отмычкой к вратам Украины, а мы их — за руку! — сказал подмигнув Тарутин. Начальник погранотряда выглядел бодрым, помолодевшим.

— А как дела у соседей? — спросил Орленко, кивнув на север.

— Бьются. Снегов обещал им одну из дивизий подбросить. За наш участок он спокоен, говорит, здесь девяносто девятая и пограничники до прибытия подкрепления вполне справятся.

— Уже справились! — тряхнул чубом Поливода. — Теперь вперед рвутся, а их держат. Почему?

— Знаю! — Тарутин нахмурился, его большое красивое лицо потемнело. — Я бы и сам готов хоть сейчас на Берлин, да, увы, это от нас не зависит. Нас что — горстка, надо, чтобы другие подтянулись. Ничего, — успокоил он вставая. — Как говорится: погодите, детки, дайте батьке срок… Да, — обернулся он на пороге, — вы вчерашнюю сводку Совинформбюро читали?

— Читали.

— То-то. Теперь мы у всей страны на виду. Даже бери больше — у всего мира!

«Правда» сообщила, что советские войска стремительным контрударом вновь овладели Перемышлем. Это было через несколько часов после партийного собрания, и новые члены бюро тут же пошли по подразделениям, прочитали сводку бойцам. Газета переходила из окопа в окоп, из дота в дот, ее под ураганным огнем добровольцы-агитаторы пронесли по всему переднему краю.

Люди торжествовали. К Орленко прибегали бойцы и командиры, радостные, возбужденные, и приносили новости. Всем хотелось отличиться. Здоровенный парень — сержант из группы особого назначения — рассказал, как ему удалось задержать вражеского лазутчика. «Приметил я на улице Мицкевича одну дамочку, видную такую, белолицую, и пошел следом. Смотрю, дамочка моя ведет себя как-то чудно: ходит без всякой цели по главным улицам и туда-сюда глазками зыркает, вроде как высматривает, где у нас объекты. А увидит мужчину — сразу отворачивается и ноль внимания. Нелогично, думаю, получается: уж если ты, красавица, такая по природе любопытная, то почему твой интерес распространяется только на штабы и огневые точки? Ну, я ее и прищучил! И что же оказалось? Оказалось, что это не баба а мужик, да еще с двумя пистолетами за пазухой».

Орленко был рад их бодрому духу и смеялся вместе со всеми. И хотя он знал то, чего не знали они, — о продолжающемся наступлении немцев на флангах, о выходе вражеских танков на Львовское шоссе, — он не считал нужным говорить об этом вслух. Все еще может повернуться к лучшему, зачем заранее омрачать настроение? «Веселому, — любил повторять он, — и море по колено, а унылый в своих слезах тонет!»

Но день кончился плохо. Вечером по телефону Снегов сообщил, что тяжело ранен полковник Дементьев. Его нашли в поле недалеко от разбитой машины. Дементьева тут же отправили в тыл. Командиром 99-й дивизии был назначен его заместитель полковник Опякин.

А ночью в комнату к Орленко ворвался Поливода. Лицо его было страшным.

— Послушай, секретарь. Знаешь, какой приказ я только что из штаба корпуса получил? Взорвать мост! А как же мы наступать будем? Не сегодня-завтра должны подойти наши танки, а тут… — Он тяжело рухнул на стул и опустил голову. Его фуражка упала на пол, он отшвырнул ее ногой и заскрипел зубами.

— А ты бы уточнил у Снегова, — сказал Орленко и, чтобы скрыть лицо, нагнулся за фуражкой, подал ее коменданту города.

— Нет его в штабе, уехал куда-то.

— Тогда свяжись с Тарутиным.

— И его нет.

Предчувствие подсказало Орленко, что начинается самое тяжкое, то, чего он ждал, но во что также не хотел верить.

Однако надо было что-то решать. Он поднялся и пошел в комнату к телефонистам.

Орленко попросил позвать Петрина. Тот подтвердил приказ.

— Значит, плохо?

— Плохо. Но еще не страшно.

— А что может быть еще?

Ему показалось, что сквозь расстояние он уловил вздох.

Секретарь горкома вернулся к себе. Поливода сидел, по-прежнему опустив голову.

— Григорий Степанович, — тихо сказал Орленко, — иди выполняй приказ, — он положил ему руку на плечо. — Иди.

Поливода молча встал, нахлобучил фуражку, не оглядываясь вышел.

Вскоре воздух потряс взрыв. В ночное небо взметнулось пламя и, скользнув по крышам, рухнуло вниз.

Через два дня они покидали город. Собственно говоря, его участь была решена еще на сутки раньше, когда генерал Снегов получил приказ командующего фронтом оставить Перемышль и отходить по направлению ко Львову. Но тотчас выполнить его он не мог: поднимать войска днем, в открытую было нельзя. Обе дороги на Львов — железнодорожная и шоссейная — просматривались немцами с высот за Саном и были пристреляны. Да и попробуй-ка только показать спину врагу, он тут же ринется вперед и всадит штык между лопатками… Надо было дождаться темноты, чтобы скрытно оторваться от противника и выиграть хотя бы несколько часов.

Было за полночь, когда оборона рассыпалась на десятки походных колонн и маршевых групп. Немцы еще спали. Лишь изредка их дозорные выпускали в небо ракеты, высвечивая передний край. И тогда люди, выползшие из траншей и окопов, прижимались к земле и замирали. Было строго запрещено разговаривать и курить.

Пограничники и ополченцы отходили последними. Было уже совсем светло, когда Поливода остановил свой батальон на окраине города и приказал людям рассредоточиться. «Будем идти кучей — накроют нас всех, костей не соберешь», — сказал он и поставил задачу: выйти на шоссе Самбор — Львов неподалеку от местечка Рудки.