Песнь о Перемышле (Повести) - Васильев Александр Александрович. Страница 56

«Вот отойдет нога, смогу ходить — и уйду на восток, к нашим».

Удерживать его было бы бесполезно. Такой человек, как он, если уж что решит для себя, то никакие уговоры не помогут. Поэтому я и не отговаривала его, только вздыхала.

Приполз он к нам ночью первого июля, а через неделю уже начал вставать и, пригнувшись, ходить по подвалу. Три шага от стены до стены, но и этот путь он преодолевал с трудом, волоча онемевшую ногу. «Так ты далеко не уйдешь, надо лечиться», — говорила я, понимая, что лечиться ему негде: врача сюда, в подвал, не позовешь. Но Николай решил лечиться сам. Целыми днями он массировал больную ногу — пощипывал, разминал мышцы. «Я буду ходить, как прежде, вот увидишь!» — упрямо повторял он. И что же вы думаете: уже через пять-шесть дней он перестал волочить ногу. Теперь подвал стал для него мал. «Я хочу пройтись по двору», — сказал мне Николай и попросил разведать, нет ли поблизости немцев. На счастье, их не было. Квартировавший по соседству унтер со своей командой куда-то уехал, во всем поселке остался один немецкий жандарм, который жил далеко от нашего дома, у самой станции.

Ночью Николай поднялся из подвала, я взяла его под руку, и мы стали прохаживаться взад-вперед по двору. Была теплая, лунная ночь. Ярко светили звезды. Вдруг одна из них упала. «Загадай желание», — сказала я Николаю. Он улыбнулся: «Ты мое желание знаешь». — «Поскорей уйти на восток?» Вероятно, в моем голосе ему послышалась обида, и он вдруг остановился, прижал меня к груди, погладил по голове. «Еще мне хочется, — тихо сказал Николай, — если я погибну, чтобы ты приходила иногда на мою могилу». Я закрыла ему рот ладонью. «Не смей даже думать о смерти!» Он кивнул и молча поцеловал мою руку.

Прошло еще несколько дней, и Николай впервые попробовал ходить без моей помощи. Ходил и все смотрел на часы, считал шаги.

«Я должен делать сто шагов в минуту», — говорил он.

Можно было удивляться его упорству. Бывало, ходит взад-вперед от сарая, что за огородом, до ворот без передышки, весь покроется испариной, лицо бледное, губы сжаты, но в глазах какое-то бесовское выражение, словно хочет доказать кому-то, что добьется своего. А накануне того дня он с радостью сказал, что делает семьдесят шагов в минуту. «Еще немного, Лена, и можно в поход!»

Помню, эти его слова больно кольнули мне в сердце. И вдруг пришла в голову мысль: а что, если я пойду вместе с ним? Ведь я же не буду ему обузой, наоборот, мне — женщине, легче и добыть пищу в дороге, и разведать, есть ли в том или ином селе немцы… Набралась храбрости и сказала об этом Николаю. Он даже онемел от удивления. «Вот не думал, что ты могла бы решиться, — наконец проговорил он. — Ну а как же быть с нашим сыном?» — «Оставлю у родителей», — ответила я. Мой Володя уже тогда был на искусственном питании: от пережитых волнений у меня пропало молоко. «Так какая же разница, — думала я, — будет малыш на моем попечении или на попечении мамы». Но решила пока до последнего момента ничего не говорить родителям, которые наверняка сочли бы меня сумасшедшей. Я знала, что они скажут, в каком будут ужасе. Но такой был у меня тогда решительный характер. Или была такая любовь…

И вот настал тот день — семнадцатое июля. Утром я принесла Николаю в подвал завтрак, он с аппетитом поел и почему-то захотел побриться. К тому времени у него отросла большая черная борода, и он совсем стал походить на цыгана. Еще посмеялся: «Как из табора, только серьги в ухе не хватает». Мы уже знали, что фашисты истребляют цыган, как и евреев, и Николай, видимо, решил сбросить свою смоляную бороду, чтобы потом в дороге его внешность не так бросалась бы в глаза. Я пошла домой, чтобы принести ему отцовскую бритву, помазок с мыльным порошком и горячую воду.

Здесь надо сказать, что я не особенно соблюдала осторожность, потому что немцев близко не было, а жители поселка редко ходили друг к другу: с момента оккупации все стали жить скрытно, замкнуто… И вот, когда вышла из дома с кувшином и бритвенными принадлежностями и уже пошла к сараю, то меня окликнули. Я замерла от страха, но, увидев, кто меня позвал, немного опомнилась и от сердца у меня отлегло. У калитки стоял знакомый хлопец наш же посельчанин Левко Круть, которого еще недавно, до войны, мы знали как нашего молодежного активиста. Тихий и дисциплинированный, он состоял в совете местного клуба и часто дежурил на вечерах, ходил с красной повязкой на рукаве, не пускал на танцы выпивших и плохо одетых…

Мы поздоровались. «Ты по цо, Левко?» — спросила я. — «К твоему отцу за тютюном», — ответил он и подошел ко мне. — «А ты что, голярню открыла?» — Левко, усмехнувшись, кивнул на бритву. Я не растерялась и сказала, что дома у нас уборка и отец решил побриться в сарае. «Разумию», — сказал Левко и направился к дому, но я его опередила и попросила подождать на крыльце, сама сходила к отцу, взяла у него горсть табаку и вынесла Левко. Он поблагодарил и ушел.

Я решила, что Николаю незачем знать о приходе соседского хлопца. Мне казалось, что Левко ни о чем не догадался, хотя на душе и остался какой-то неприятный осадок от его усмешки. Но я отогнала опасения: уж кто-кто, а Левко не выскажет никому своих подозрений, даже если они у него и возникли.

Спустилась в подвал. Николай прибавил свет в лампочке, приладил на стене зеркальце и стал намыливать лицо. Помню, я ему еще посоветовала сохранить хоть немного бороду и усы, это поможет, когда мы пойдем, сбить немцев с толку: ведь они знают, что советские военнослужащие бритые. Николай похвалил меня за догадливость и сказал, что мне можно быть разведчицей…

Он брился, я смотрела не него. И вдруг над нами послышался топот сапог, дверь в подвал приподнялась, и в щель просунулось дуло автомата. «А ну вылезайте все, кто там есть!» — раздалась команда, сначала на немецком, потом на русском языке. Николай задул лампочку и схватил топор — единственное оружие, которое здесь было. «Ты выходи, а я останусь!» — сказал он мне и встал за стойку у лестницы. В его глазах сверкнула решимость. Нет, враги не взяли бы его живым…

Но тот же голос наверху повторил приказ, добавив, что если будет оказано сопротивление, то всех в доме расстреляют.

Тогда Николай отбросил топор и поднялся наверх. За ним поднялась и я. Наверху стояли с автоматами и винтовками наперевес четверо: немец-жандарм и трое полицаев из местных жителей, двоих из них я знала. Один, уже немолодой, имел когда-то, до прихода Советов, свой склеп, то есть магазин, который у него отобрали. А другой… другой был Левко. Теперь он стоял, не улыбаясь, с таким же серьезным и строгим выражением на лице, как раньше, когда наводил порядок в клубе. Только теперь у него на рукаве была не красная, а белая повязка, как и у остальных полицаев.

Николая увели, даже не дав попрощаться с сыном. Я видела, как он шел, ковыляя, с непокрытой головой, в старом отцовском пиджаке с заплатой на локте, и слезы лились у меня из глаз. Мне хотелось броситься вслед за ним, разделить его участь. Уже в конце улицы, у поворота он оглянулся и помахал мне рукой. Он словно пытался меня ободрить…

Не могу передать, что творилось у нас в доме, какой переполох. Мои родители дрожали от страха, что теперь немцы заберут и расстреляют нас всех. Отец поспешил вынести из подвала все вещи, предупредив меня и мать, чтобы мы не признавались, что прятали Николая, а говорили, будто бы он скитался неизвестно где и только в этот, последний день заглянул проведать жену и сына.

Однако нам повезло. Немцы почему-то не только не забрали нас, но даже не пришли с обыском. Несколько дней мы не смыкали глаз ни днем, ни ночью, но опасность миновала нашу семью. А может быть, отец дал жандарму или полицаям взятку. Но я была тогда в таком состоянии, что не думала ни о чем, кроме как о судьбе Николая.

Наконец моя мать не выдержала, видя, что я хожу сама не своя, и призналась под большим секретом, что отцу удалось узнать, вероятно, от того же жандарма или полицаев, будто Николая по распоряжению коменданта отправили в лагерь военнопленных. Представьте, как я обрадовалась. И решила, не говоря ничего родителям, сама пойти в комендатуру и добиться разрешения на свидание с мужем.