Память сердца - Лилина Лия Львовна. Страница 7
Взяв ножницы, она аккуратно отрезала от своей хлебной карточки драгоценную полоску с талончиками на вторую декаду июня — каждый из них давал право на четыреста пятьдесят граммов хлеба в день. Доктор, отстоявшая от смерти столько жизней, спасала от беды следующие. Женщина потеряла хлебные карточки, и теперь врач решила — четыре с половиной килограмма хлеба этой матери и ее сыну нужнее, чем ей.
— Я не возьму, — отбивалась женщина. — Мы с Мишенькой как-нибудь перебьемся на картошке… — Но Сарра Моисеевна втиснула в ее ладонь свой королевский подарок. И Мишина мама припала заплаканным лицом к плечу своей спасительницы.
Я попыталась незаметно уйти, но под ногой зазвенела плитка пола. Доктор Белкина обернулась, и показывая на свою гостью, неестественно громко сказала:
— Вот чудачка! Расплакалась, что у нее украли хлебную карточку! А сама забыла, что отдала ее мне на хранение!
Так уж повелось, что утром каждого вторника члены нашей бригады встречаются в поликлинике и мы отчитываемся перед коллективом о сделанном за неделю. Но работа на участке так сплотила бригаду, что мы иногда выкраиваем после напряженного дня часок, чтобы забежать и в другие дни друг к другу, узнать, как идут дела.
Сегодня трое из нас решили зайти по дороге домой к Евдокии Павловне Арсеньевой. Невеселая она была на последнем собрании бригады. Не прибаливает ли?
Тетя Дуня приветлива, как всегда.
— Здорова я, — говорит она. — Вот разве душа… Давно писем нет… — И украдкой вытирает слезу.
«О сыновьях томится», — думаем мы, рассаживаясь за шатким столом. Оба сына нашей подруги — Борис и Владимир — на фронте.
— Сейчас чай пить будем, — оживляется загрустившая было хозяйка и ставит на стол тарелку с тончайшими ломтиками хлеба, проворно чистит и режет большую луковицу, круто посолив хлеб, раскладывает на нем пахучие колечки.
— Угощайтесь. Сытнее — и витамины.
Смахнув на ладонь шелковистые луковые шкурки, тетя Дуня бережно ссыпает их в баночку из-под леденцов и закрывает расписной жестяной крышкой.
— Пригодится в хозяйстве: в похлебку или пряжу покрасить, — поясняет она. — Цвет терракот получается. — И светлеет лицом. — Это меня Володя цветам обучил.
Забыв о своей чашке, тетя Дуня начинает рассказывать нам о сыновьях. С третьим ее сыном мы хорошо знакомы — это приемный Гена Гребешков, осиротевший в лихую зиму сорок первого года.
— Володя-то мой рисовать очень любил. И краски для него с детства не просто краски — охра там или лазоревая какая. В каждой он находил что-то необыкновенное. Казалось ему, к примеру, что красная краска гвоздикой пахнет, пряный у нее запах. Или возьмет тюбик с зеленой краской, размажет на ладони и любуется: «Смотри, какой цвет, будто весенняя трава». — «А вот мне, говорю, — некогда было в детстве ни на цвета, ни на траву любоваться. Зато сколько же я ее перекосила». А то начнет меня Володя экзаменовать, какая краска как называется. Я сначала никак запомнить не могла. — «Зеленая, — говорю, — она и есть для меня зеленая, только одна посветлее, другая потемнее». А ведь выучилась потихоньку.
Над кроватью тети Дуни висит большой портрет Лермонтова, нарисованный маслом. Живые, пытливые, полные затаенной печали глаза. Красный гвардейский мундир. В левой руке зажата перчатка, словно поэт вот-вот бросит ее в лицо тупому самодовольному обществу, в котором он был так одинок. Володя закончил этот портрет за несколько дней до войны.
— Я ведь разговариваю иногда с Лермонтовым, — говорит тетя Дуня, увидев, что мы смотрим на портрет. — Вернешься с ночного дежурства, сна порой нет, а поговорить не с кем. Вот и расскажешь все ему. Как с утра по делам бригады по домам ходила — белье старикам стирала или убиралась у них, кого уговаривала пить таблетки от желудочных болезней. Таблетки-то, сами знаете, полынные. Кабы сахаром посыпать, так принимали бы. А так стой да упрашивай.
— Что же вы хлеб не берете? — спохватилась тетя Дуня. — Приняли меня в свою бригаду — значит и горе, и радость, и последнюю корочку пополам. И чаю давайте подолью.
Отхлопотав, тетя Дуня о чем-то задумывается, продолжает:
— Володя мой все говорил, что у каждой краски свой секрет, своя сила. Видно, прав он. Взять красный флаг. Вроде цвет у него от обыкновенной краски. А выходит — от необыкновенной. Нам на него радостно смотреть, а врагам тошно…
В это время по улице, скрежеща гусеницами, проходит танк. Тетя Дуня откидывает синюю бумажную штору, взглядом провожает машину.
— Когда дойдем до Берлина, сколько красной краски потребуется!.. Лишь бы поскорее дойти. А уж потом все наверстаем. Всего у нас будет вдосталь: и хлеба и красок.
Евгения Павловна Капризина обходила свое хозяйство. Весна выдалась дружная. Из слоистого, потемневшего сугроба на асфальт бежали ручейки. «Во дворах лед не сколот. Грязь по щиколотку. Надо принимать меры. Иначе опять разведутся эти самые микробы…» — подумала Евгения Павловна.
В очередной квартире на звонок не ответили. Евгения Павловна толкнула дверь. Она оказалась не запертой. В кухне было пусто. На полу среди черепков посуды расхаживал невесть откуда взявшийся голубь. В дальнем углу шевельнулось что-то. Когда Евгения Павловна подошла, из-под армейской шапки на нее блеснул голубой детский глаз.
— Ты чей? — ахнула женщина.
— Ничей. — Возле замурзанного рта качнулось облачко пара.
— Как ничей? Мама твоя где?
Ответом было суровое молчание.
— Как тебя звать?
— Санька, — тихо выдохнул мальчик. — Александр Иванович Федоров.
— Пойдем ко мне, Александр Иванович, — нашла Евгения Павловна его руку, потянула к себе.
Мальчишка отбивался, боясь расстаться с осиротевшим, холодным отчим домом. Большая шапка свалилась на пол, и Евгения Павловна увидела маленькое заострившееся лицо.
— Пойдем, сынок, пойдем дорогой. Я золотых рыбок тебе покажу.
Когда Иван Степанович Капризин вернулся поздним вечером домой, увидел возле аквариума худенькую фигурку, одетую в сатиновую рубашку, которую сам он носил по воскресеньям. Короткий ежик русых волос еще не просох после мытья. Иван Степанович посмотрел на жену — и удивился ее помолодевшему счастливому лицу. Помогая ему раздеться, она тихо молвила:
— Сколько горя вокруг, а у нас нечаянная радость. Правда, Ваня?
Иван Степанович потер захолодевшие на мартовском ветру руки, тихо подошел к ребенку, положил тяжелую рабочую ладонь на его затылок, заглянул в глаза и весело сказал:
— Пошли ужинать, сынок. А потом решим, чем по хозяйству заняться.
Лицо Саши порозовело, он кивнул головой и еще раз бросил взгляд на рыбок в зеленоватой воде аквариума. Одна, уткнувшись в стекло, смотрела прямо на него, словно радуясь, что опять у Саши Федорова есть семья, что стал он еще одним сыном нашей бригады.
Погода словно взбесилась. На Большой Калитниковской — настоящий потоп. Нахохлившись, жмутся друг к другу дома. Беспомощными желтыми утятами кружатся в бурлящих потоках сорванные ветром кленовые листья.
Подъезды, лестницы, двери, плач детей, материнские слезы. На счастливые события врачей не вызывают.
За этой черной клеенчатой дверью живут Анна Андреевна и Захар Алексеевич Киселевы. Немолодой уже Захар Алексеевич работает мастером на фабрике, дома почти не бывает. Дверь обычно открывает Анна Андреевна. Ее бледное, слегка одутловатое лицо еще красиво. Темные волосы без седины так и просятся под кокошник. Но по тому, как раздуваются крылья тонко очерченного носа, как часто вздымается грудь, врачу ясно: Анне Андреевне не хватает воздуха — бронхиальная астма.
Так уж получалось, что наши встречи не обходились только осмотром и выпиской рецептов. Сидя на старом, окованном жестью сундучке, Анна Андреевна не раз поверяла врачам свои житейские заботы.
— Зима на пороге, а дочка опять без обуви. Из пальтишка тоже выросла. Может, и болеет часто поэтому. Вы уж послушайте ее, что-то опять покашливает. От Коли, младшего, письма давно нет. Воюет. Во сне его вижу часто. А Митя! Откуда силы берет? Работает на «Серпе и молоте» в горячем цехе, да еще учеба, да общественная работа какая. — Анна Андреевна загибает палец за пальцем, считая заботы сына. — И уж такой он у меня уродился, — в голосе матери слышатся нотки гордости за сына, — во всем ему надо быть первым.