Повесть, которая сама себя описывает - Ильенков Андрей Игоревич. Страница 10

А вот уже и хорошо пошло. Выпимши-то.

Да, давно било. В четверть шестого пополудни вагон отправляется, а спутников нет. Адмиральский час пришлось встречать одному. Вообще-то принято пить водку, но на нее у Кирюши идиосинкразия. А вот коньячку — за милую душу. И Кирилл, вонзив в себя рюмку (приблизительно) коньяку из фляжечки, закурил крепкую душистую гаванскую сигару. Голова приятно закружилась.

Кирилл бледнеет, навьем неясытным завораживаемый, и стремленьем каждого шага наставляется Кем-то на него вокзал, железотуманного мяса Ваал. Воксал. О, Они! Вами провокация жизни Города, этого эстетно утонченного мага Зачарованного Грота Вавилонского днем в серой парчовой накидке, но ночью изощренностью туалетов благоуханного вечернего изыска, остро ранящего драгоценными тирсами и кинжалами, яхонтами, изумрудами шампанского автомобилевых адьютантесс, извращенно опоцелуемого жасминно-орхидейного эксцесса.

Вот стоит как столб и, аккордно завораживаемый, бледнеет Кирилл, заманиваемый покорной жертвой во врата воксала.

Вот так. Ну, как?

Думал себе так один из героев вашей совести. Что это очень хорошо написано. Ну что поделаешь — такое было его воспитание. Мамочка его воспитывала в своей неполной семье. А мамочка — человек занятой. Хотя и заботливый, и любящий, но очень занятой. И даже можно бы поменьше заботливости. А то вот и сегодня утром. Да нет, ничего особенного, но, конечно, мамочка сомневалась. Само по себе пустяк, сегодня это оскорбляло дух всего настроения. Мамочка боялась:

что он непременно простынет;

что их изобьют хулиганы;

что они напьются, и тогда вообще может произойти черт знает что.

Первое опасение было просто презренной прозой, второе — уже обидным пренебрежением, третье вообще больным вопросом. Не суть важно, пить или не пить, Кирилл вообще предпочитал другие, более изысканные способы расширения сознания.

Как-то: эфир. Томные эротоманы, нюхающие эфир. Это было гениальное предсказание Алексеем Толстым его, Кирюши, главных качеств. Не о томности, впрочем, и эротомании сейчас речь, но об эфире. Он, эфир то есть, и есть тот Мировой Эфир, само существование которого современные ученые самонадеянно отрицают. Это наверняка потому, что сами не нюхивали, а если бы понюхали, то сразу бы признали обратно!

Высыпали однажды у Кирюши на рожице прыщики. Угри юношеские, плавно перетекающие в фурункулы. Немного, впрочем: то на губе, то снова на губе, то вот на подбородке. Другой бы и ухом не повел. Но не таков Кирюша. Он юноша в общем симпатичный и сам о себе это знает. Конечно, не мешало ему быть и еще красивее, но это уж как бог дал. Однако прыщи он ни в коем случае не намерен был терпеть. Пожаловался мамочке, и та повела его в косметический кабинет. (Косметический, вслушайтесь! Уже здесь чуткое ухо улавливает веяние Космоса!) Косметичка, то есть косметологичка, на него глянула и, недолго думая, выписала лечение. Оно состояло из двух склянок, содержимым каковых Кирилл должен был утром и вечером протирать вышеупомянутую рожицу. Одно из них было непонятно что, другое же — непонятно что на эфире. Кирюша был в курсе, что раньше перед операциями усыпляли пациентов эфиром, и попробовал. И не пожалел — столь дивные звуки донеслись до него из неизведанных глубин собственного мозга, и столь глубокие истины открылись этими звуками!

Причем он, впервые в жизни эту музыку услышав, сразу же вспомнил, что слышал ее многократно, пожалуй, чаще любой музыки на свете. Или дольше. Наверное, подумал он, эти звуки слышала его душа до рождения, в вечности пренатального существования. А может быть, таков был звук тока крови в материнской утробе. После этого Кирюша наконец-то понял, что имел в виду Вячеслав Иванов, когда писал о символизме как о пробуждении ощущений непередаваемых, похожих порой на изначальное воспоминание, порой на далекое, смутное предчувствие, порой на трепет чьего-то знакомого и желанного приближения, переживаемых как непонятное расширение нашего личного состава и эмпирически-ограниченного самосознания.

То была воистину музыка Мирового Эфира, и в ней открывалась Мировая же истина. Это был величайший синтез искусства и познания. Кирюше это дело понравилось. Он стал совмещать его с принятием ванны. Подолгу сидел в горячей ванне и расширял сознание до пределов Вселенной.

Так что, по гамбургскому счету, ему было плевать на пьянку — это ведь лишь так, слабое подобие настоящего восхитительного дурмана. Но и тем не менее! Возможность хрестоматийного маминого запрета прямо-таки отравляла всю радость Кирилловой жизни и ставила под угрозу самый ея смысл. Зачем все, если вот так просто-напросто — мамочка не велела? Нет, на это он пойтить не мог! Можно было закатить истерику, но не очень хотелось. Не то чтобы Кирилл не любил истерик. О, он их очень любил! Тот, кто испытал, что такое настоящая истерика, не может ее не любить. (Естественно, имеется в виду не чья-то чужая, чего вы стали пассивной жертвой или свидетелем, а именно собственная активная истерика, которую вы устраиваете жертвам и свидетелям.)

Это — внезапно подкатывающее, радостно знакомое, легкое, нет, невесомое дыхание, как будто уже не дышишь ты, а сам воздух толчками наполняет — и даже нет, не легкие! — а каждую клеточку крови, каждый нейрон, каждый атом твоей плоти, просветляя ее, пронизывая неземными лучами.

Это — крик, смех и отчаянье одновременно, полное напряжение всех чувств, открытие всех тайных и явных клапанов души и тела (да вот, кстати, из-за явных клапанов тела и не очень хотелось), испытывание одновременно и мгновенно всех доступных тебе в обычном состоянии эмоций и даже некоторых недоступных.

Это — слезы вселенной в лопатках, точка наивысшего экстатического озарения свыше, ослепительный пик, на котором уже чувствуешь, чувствуешь свое сверхчеловеческое. Такое состояние длится два или три мгновения, ради которых стоило влачить всю предыдущую жизнь. Только два или три, потому что четвертого мгновения уже нельзя пережить, не умерев или не изменившись физически.

Ну и, наконец, исход истерики — прекраснейший катарсис, прекрасный массаж души. Ради него одного только стоит устраивать истерики ежедневно. Лучше всего по утрам. Это куда лучше утренней зарядки — и несравненно приятнее, а уж тонизирующий эффект истерики с таковым же от гимнастики совершенно несопоставим. Это очищение, это огнь сожигающий, из которого выходишь обновленным.

Однако и устаешь от истерики сильно, и после бывает немного стыдно. Стыд, конечно, глаза не выест, но все равно как-то неудобняк. В зеркало смотреться неприятно. Руки там потрясываются. Но главное — хлопотно все это.

В общем, устраивать истерику не хотелось. В том более точном смысле, что неохота было выкладываться на полную катушку. Но вот опять, как это обычно и бывает, вступились за Кирилла курирующие его силы небесные. Проблема разрешилась сама собою. И разрешилась проблема чрезвычайно просто, хотя еще тем обиднее. Мамочка узнала, что в поход идет Кошевой, и на все стала согласная. Кажется, скажи Кирилл, что этот Володя Дубинин рекомендует наркомовские сто грамм, — и мамочка достанет из сумочки сотку (рублей) или, того лучше, выдаст из бара последние три бутылки «Хенесси», по бутылке на рыло. (Но, кстати, шутки шутками, а фляжечку-то себе он не забыл наполнить.) Вот любопытно, что в каждой школе есть свой Валек Котик, и празднично знать, что всегда только один. Это даже подозрительно. И Кирюша фантазировал, что это все не просто так… но только не сейчас. Сейчас он еще помнил про не пить (в смысле — сырой воды), не мочить ноги и вернуться завтра не позднее четырех часов, а в остальном…

Наступал необыкновенно теплый для этого времени года вечер. К тротуару подъехало такси… Ну нет, не так — к тротуару причалил лимузин. Из него вышел человек в коже и замше. Он выглядел знакомо и в чем-то даже знаково, и Кирилл долго следил за широкоплечей фигурой и вспоминал. Кажется, он видел его когда-то во сне. Светофор переключился на красное, и неопознанный знакомец ушел от преследования. И Кирилл вздрогнул. На него накатывало странное, но хорошо ему знакомое состояние, и он не удивился.