Лабиринт (СИ) - Грушевицкая Ирма. Страница 4
Вскорости Мэри Рейнольдс смогла занять должное место в обществе сверстников. Тихая, скромная девочка, ничем особо не выделяющаяся, она, тем не менее, умела ладить со всеми, и со старшими и со сверстниками. Миссис Стэнхоуп считала малышку Рейнольдс миленькой, однако, в подростковом возрасте девочка выглядела довольно нескладно. Длинные ноги, тоненькие ручки, тусклые белесые волосы, коротко остриженные во время последней болезни, постоянный кашель, синяки под глазами — нет, не таких детей усыновляли среднестатистические американские семьи. К чести Мэри, она никогда не стремилась быть удочеренной. Казалось, в голове у нее был план, как построить свою жизнь, и она ему четко следовала. Нет желающих взять ее в семью — ну и ладно! Нет успехов в математике — значит, сделаем математику любимым предметом. Нравится танцевать — значит, она будет танцевать. И пусть мисс Кларанс плюется ядом на ее нескладные па-де-де — это ее па-де-де, и других она не знает.
Да, в Мэрилин Рейнольдс был стержень. Именно этот стержень заставлял бывшую воспитанницу приюта святого Марка раз в две недели навещать в доме престарелых его бывшую директрису.
Глава 3
Мэри четко не помнит тот момент, когда поняла, что устала. Вот вроде все шло своим чередом — привычно-обычно, активно-задорно — но тут будто кто-то выключил рубильник и все — она спеклась. А ведь так долго держалась. Пятнадцать лет почти. И сколько же за эти пятнадцать лет было возможности махнуть рукой на все и начать себя жалеть.
Поначалу она так и делала — жалела себя. Хотя, нет, сначала было просто очень-очень страшно. Дикий страх, помноженный на боль от бесконечных уколов. Говорят, детская память избирательна, плохое быстро забывается. Ничего подобного! У нее было как раз наоборот: вся жизнь до аварии — дом, папа, школа — все это постепенно забылось, будто и не было вовсе, а даже если и было, то не с ней. Вроде как чья-то жизнь, подсмотренная в старом кино, название которого вылетело из головы. Но то, что было после, Мэри помнит хорошо. Помнит каждый день, проведенный в больнице. Вернее, это был всего один нескончаемо долгий день, в течение которого она то и дело просыпалась, плакала, ей давали лекарства или кололи лекарства тети в одинаковых голубых пижамах, с одинаковыми выражениями на лицах. Они называли ее «детка» и все время успокаивали:
— Ты поспи, детка, сейчас все пройдет.
— Надо поесть, детка. Будешь хорошо есть, быстрее поправишься.
— Вот сейчас сделаем укольчик, и тебе сразу станет легче.
Легче не становилось. Нет, боль, конечно, уходила, но папа так и не приходил.
Приходил Пит. Она помнит, как он садился рядом на голубой пластиковый стул и долго держал за руку.
— Я с тобой, Мэри-джелли, — говорил он, и ей становилось чуточку спокойнее.
Именно Пит сказал ей про папу.
Странная штука — сознание ребенка. Мэри до сих пор удивлялась, как взрослым хватает глупости думать, что дети ничего не понимают. Дети все секут, ага. Дети видят и слышат все и всегда, как бы взрослые не пытались это завуалировать. То, что теперь она одна, Мэри поняла по лицу человека, вытащившего ее из покореженного автомобиля. Он так смотрел на нее — сочувственно, что ли (это она уже потом подобрала выражение), но тогда… Она была вся переломана, в крови, но во взгляде того дяди была не только жалость. В нем была обреченность. Это Мэри тоже поняла после. Она многое вспоминала и о многом думала в больнице, когда приходила в себя. Они все смотрели одинаково.
Но Пит смотрел по-другому.
— Я никогда тебя не брошу, стрекоза.
— Где папа? Хочу к папе.
Это взрослые не желают ничего знать. Они бегут от плохих новостей, отмахиваются от гонцов их приносящих. Они не желают знать то, чего не могут вынести. А у детей нет этого права. Они выносят все, приспосабливаются — выхода нет, потому что. Взрослые могут выпить успокоительного или чего-нибудь покрепче, чтобы отключиться, а у детей такой возможности нет. Детский алкоголь — очередная игрушка или новая серия Спанч Боба. Это они так думают, взрослые. Детям же нужна честность. Недоговоренность пугает их больше, чем самая страшная правда.
— Папы нет, Мэри-джелли.
— Где нет?
— Ты помнишь аварию?
— Да. Нет. Не знаю.
Она действительно не знала и почти не помнила. Она спала на заднем сидении, когда все произошло. Спала, а в следующий момент уже куда-то летела, падала, ударялась и кричала. И уже тогда она не чувствовала папы.
Он погиб мгновенно. От первого удара. Машина, врезавшаяся в них на полупустой дороге, перевернувшись несколько раз, загорелась, и четверо пьяных парней сгорели в ней заживо. Их же старенький седан долго крутило по дороге, переворачивало, и, в конце концов, вылетев с трассы, он упал в озеро. Это была обычная дорога на обычное место их обычного пикника, куда они, как обычно, ездили каждый второй выходной лета. Иногда с ними ездил Пит. Он приезжал на своем большом черном внедорожнике, и Мэри, подпрыгивая от радости, помогала папе переносить корзинки со снедью в его огромный багажник.
Если бы он тогда поехал с ними, может, и не было бы ничего. Пита все равно потом бы убили, так какая разница, когда он умер, зато папа был бы жив, и Мэри не осталась бы одна.
Она стыдилась этих мыслей, даже плакала, ругая себя и жалея Пита. Жалела и ненавидела одновременно, потому что он тоже ее бросил. Все они бросали ее. Сначала мама, потом папа, потом Пит — не многовато ли для одного отдельно взятого восьмилетнего человека?
Мама. Осталось что-то внутри — вряд ли можно было назвать это воспоминаниями, скорее, ощущением. Мама любила печь, как рассказывал папа, и единственное, что Мэри помнила о ней — теплый запах ванили и свежих булочек. Обидно было. Она копалась внутри себя, пыталась что-то нащупать вдобавок к этому, но ничего не находилось. Лишь ваниль и сдоба. Мэри много расспрашивала о ней папу и вскорости стала замечать, что выдает отцовские рассказы о маме за собственные.
Они хорошо жили с папой. Это все, что Мэри могла себе позволить вспоминать о прежней жизни. С папой было хорошо. Он был большой, смешной и добрый. И целовал ее на ночь, щекоча жесткими усами. И друзья у них были такие же все большие и добрые. Они часто приходили к ним домой, смотрели бейсбол или все вместе ходили на бейсбол, сидели на трибунах и ели чипсы с острющим соусом, после которого иногда болел живот. Они были и ее друзьями. Их жены передавали для нее пироги и овощные запеканки. С их детьми она училась в школе. А потом это закончилось.
Нет, они, конечно, и потом приходили к ней, проведывали. Приносили игрушки, те же запеканки, но чем дальше, тем реже. Только Пит остался навсегда. Как ей казалось.
И как не оказалось.
Как легко было озлобиться на все и всех, но Мэри была благодарна людям, которые не позволили ей сделать это. И в первую очередь миссис Стенхоуп.
Она не смотрела на нее так, как смотрели другие. Она смотрела на нее так же, как Пит.
— Да, с тобой случилась беда, но теперь у беды случилась ты. Покажи этой гадине! — говаривал он.
И она показывала. Долго-долго показывала. А года два назад устала.
Мэри знала, что миссис Стенхоуп почувствовала в ней эту перемену. Она даже приняла это на свой счет и завела обходной разговор, что Мэри надо подумать о себе и перестать обращать внимание на все мешающие нормальной жизни факторы. Под этими факторами она, в первую очередь, подразумевала себя. Но, похоже, миссис Стенхоуп не понимала, что она — единственный в ее жизни постоянный фактор, на который Мэри может рассчитывать. Таких, как Мэри, у миссис Стенхоуп в год по несколько десятков выпускалось, и некоторые периодически проявляются, проведывают ее, но она-то у Мэри одна. И у Пита она была одна, иначе бы он не привел к ней Мэри и не передал из рук в руки. Может, если бы не Пит, то и не привязалась бы она так сильно к этой строгой, редко улыбающейся женщине. Не выслушивала бы ее обязательные нотации, потакая старой учительской привычке. Не переживала бы за ее здоровье. Не оплачивала втайне дополнительные расходы по пребыванию в этом доме. И не желала бы больше всего на свете, чтобы ее бывшая воспитательница никогда об этом не узнала.