Сорок дней, сорок ночей (Повесть) - Никаноркин Анатолий Игнатьевич. Страница 21

Дронов заканчивает игрушку. Таких акробатов и я в детстве мастерил. Две палочки, посередине распорка. Суровая нитка вверху натянута — это трапеция, на ней человечек. Сожмешь чуть концы планочек, акробат на руках выжимается. И стойку может сделать.

— Доктор, хотите, сходим вместе. Отнесем малóй…

— Недалеко?

— Не…

От нашего двора это домиков через десять. Разбитая хатенка — груда камней. Кругом воронки. На огороде насыпь. Погреб. Спускаемся по ступенькам. Полутемно. Сыровато. Бабка — дряхлая, согнутая пополам. Черное лицо, на подбородке длинные седые волосы. Охает.

Дронов взял с собой несколько грудок сахара и галеты.

— Вот, захотелось посолонцевать, — говорит он бабке, протягивая сверток.

Бабка ковыляет к бочке. Достает хамсу — крупную, жирную.

— Ишо Тимофей засолку делал, — шевелит она втянутыми губами. — Господи, иде он сейчас?

Хамса Дронову не нужна. Почти в каждой хате она есть: поешь, а потом хлещешь воду целый день. Но Дронов дипломат. Перед тем как шли сюда, он объяснил: «Так вроде неудобно дать, а вот на обмен бабка пойдет».

Бабка накладывает полный котелок хамсы.

— А где Александра? — спрашивает Дронов.

— К морячкам побегла. Сидайте (это она ко мне). Може, водички хотите? В макитре сладкая есть.

Я отказываюсь.

— Феня, посмотри, и хто пришел, — кричит бабка.

Из вороха одеял, тряпья высовывается черная головка, странные недетские глаза. Девочка лет шести. Лицо белое, почти прозрачное, давно не видавшее солнца. Руки тоненькие. Чешет их.

— А я тебе чего, малáя, принес! Акробат… Сальто- морталь. Алле-гоп… Фокус-покус!

Дронов показывает все номера, на которые способен акробат. И сам кривляется. Девочка не реагирует. Дронов протягивает игрушку. Молча берет, синеватые губы чуть вздрогнули.

— Ты боишься нас? — спрашиваю.

Она не отвечает.

— Туга на ухи она, — поясняет бабка. — От бонб. У первый день, как высадились… Солдаты рядом стояли. Бонба попала — всех поубивало, одиннадцать душ было… Царствие им небесное!

Приходит Александра. В солдатском ватнике, высокая, сухая. Приволокла громадный узел с бельем.

— Простирнуть ребятам. Все грязные — вши едят.

Дронов говорит, что я доктор.

— У мамы ноги пораспухали — снять бурки не может… А у Фени все тельце в болячках — расчесала… И ушки…

Обещаю принести марганец и камфоры. Интересно, как им удалось остаться здесь?

Александра рассказывает, что немцы за день до высадки приказали жителям немедленно эвакуироваться в степные села.

Погрузили и они свое барахло на тачку. Началась стрельба, у дамбы снаряд разорвался, бабку сбило — двинуться не может.

Александра тайком, огородами, перетащила дочь и мать во двор, спрятала в копне сена.

— Ранетые у нас в погребе лежали, — говорит бабка. — Матросика еще трясовица трясла — кипяток ему грела.

— Их потом забрали в школу-госпиталь, — добавляет Александра. — Я и сейчас могу взять раненых, если нужда есть.

— Конечно, нужда, — подхватывает Дронов. — Правда, доктор? Бабьи руки лучше выходют раненого.

— Правильно, — соглашаюсь я. — Вот только надо с нашим замполитом потолковать.

Идем назад, Дронов вздыхает:

— И чего дите должно мучиться… Ну, солдату положено. А дите при чем? Вы у глаза ей заглядывали? Будто у мертвого — стекляшки… Боже, потопчи во гневе ворогов наших.

Молчу. Эти немигающие, с застывшим страхом, недетские глаза я видел и раньше.

В Махачкале, осенью сорок первого года.

Работал лекпомом на эвакопункте при вокзале. День и ночь на товарняках и открытых платформах прибывали беженцы…

Без конца, на каждом поезде, тьма-тьмущая. Махачкала — тупик. Дальше по железной дороге никого не пускали. Единственно — морем на Красноводск, а парохода ждали по две-три недели.

Жили эвакуированные в клубе железнодорожников. Здание битком набито — лежать невозможно. И все-таки тех, кто находился там, считали счастливчиками — основная масса беженцев жила на берегу моря, за вокзалом. Лагерь растянулся больше, чем на километр. Грязные голодные дети с раздутыми животами, растрепанные женщины с запавшими глазницами, развалины-привидения — старики и старухи.

А я все ходил-бродил по берегу, искал своих родных. Они тоже эвакуировались, а куда — не знал. И ждал чуда: а вдруг встречу. Пробирался через мешки, тряпье, узлы, палатки, постели, костры. Через дым, ветер, пыль песчаную, грязь, вонь, кислятину. Тут делали все: варили, стирали, ели, спали, ругались, искали в белье насекомых, плакали, оправлялись, дрались, горели в лихорадке, торговали, меняли продукты. Как в страшном сне, проходил я сквозь тягучий, чадный, однообразный гул бездомного становья — раздавал больным пилюли, порошки. Помню двух полуслепых стариков — евреев из Молдавии. Белые библейские бороды. Высокие барашковые шапки. С ними маленький больной внук. Матери нет — убило в дороге при бомбежке. Старики совершенно растерянные, пошатываясь, одно причитали: «Ой, Мотеле, Мотеле…»

Мальчику три года. Глаза — стекляшки. Молчит, даже не плачет. Тяжело, часто-часто дышит. У него пневмония, но в больницу не возьмут — переполнено. Даю кодеин. Колю камфору. Старики все причитают. Прошло четыре дня. Прихожу как обычно на дежурство, вижу — старики повеселели.

— Сегодня мало кашляет. Заснул…

А у мальчика синее лицо и немигающие глаза. Мне кажется, он не дышит. Слушаю стетоскопом. Тело холодное. Он мертв.

— У нас гости, — встречает меня Савелий. — Морячки с подбитого мотобота. Цирк устроили.

Прошлой ночью — мы даже не знали — прорвалось несколько мотоботов. Один из них волной выбросило на берег за хоздвором. Трое моряков в высоких резиновых сапогах, с кинжалами на поясах беспечно расселись посреди двора. На плащ-палатке — бидон, таранка, кружки. Как ни в чем не бывало пируют. С аптекарем подходим к ним.

— За здоровье ваше — в горло наше! — моряк с замусоленной повязкой через лоб опрокидывает алюминиевую кружку в рот, крякает.

— Спиритус? — интересуется аптекарь.

— Чача! — отвечает горбоносый, смуглый. — Пропустим? До левой пятки достанет.

Савелий отхлебывает, морщится, краснеет.

— Рыбкой закуси, — предлагает ему моряк с повязкой. — От нее кровь густеет, шея толстеет.

— Она у нас в печенках сидит.

— Слушайте, хлопцы, — говорю я. — Все-таки щель бы нужно вырыть. Блиндаж…

— Обстреливает, дай бог, — поддерживает Савелий. — Это сейчас что-то немец притих. С горы ему все видно.

— А мы здесь зимовать не собираемся, — усмехается горбоносый. — Сорвемся… А, Туз?

Туз — это моряк с повязкой.

— Двадцать одно — всегда очко, — бросает Туз. — Всегда везло.

— Везло? А вчера перебор вышел, — вставляет с подковыркой скуластый, со щербатым зубом, старшина. Он чвиркает сквозь зубы. — Не сумел удержать катер против зыба… Тоже мне!

— Старшой, — оправдывается Туз. — Мотор ведь водой залило. А то бы разве вышло так?

Ребята кажутся знакомыми. Особенно морячок с повязкой и другой — горбоносый.

— В ночь на второе ноября сюда не приходили? Часом, нас не выбрасывали? — спрашиваю.

— Может, и выбрасывали… Разве всех упомнишь? С первого по шестое из катера не вылазили. Роба не просыхала.

— Минометчики на мотоботе тогда были… И рули у вас еще заклинило, — напоминаю я.

— А, минометчики? С полка? Бородач такой, лейтенант…

— Да, Житняк…

— Мы из-за него чуть не накрылись, — говорит горбоносый.

— Живой он, бородач? — спрашивает Туз.

— Можешь встретиться.

— А ну его.

— Ту ночку не забуду, — сплевывает старшина. — Только отошли — снаряд как ударит в борт. Задраили пробоины матрацами. Вода все равно хлещет, а у нас одна помпа… Еще влепили повыше ватерлинии, командира ранило…

— Тут еще шесть чудаков с подбитого буксира подобрали, — прибавляет горбоносый. — Катер совсем погруз.

— А фриц лупит — то спереди, то сбоку. Дымовую шашку зажгли, поставили на носу — дым на нас, дыхнуть нечем. Чую, не дотянем, хоть коса вон уже. Ребята в воду. Мы с греком (старшина показывает на горбоносого) командира поддерживаем, поплыли… Добрались до базы — язык на плече.