Сорок дней, сорок ночей (Повесть) - Никаноркин Анатолий Игнатьевич. Страница 32
— С эвакуацией, конечно, паршиво… Попросить бы у волшебника невидимки-корабли…
— Знаете, как они, раненые, ко мне относятся? Иду, обхожу погреба, сараи. К концу обхода руку в карман халата суну, а там кусочки сахара — это они мне тайком положат… Вот дурачки… Сами-то голодные.
Рая пришивает пуговицы, смешно морщит носик с точечными, похожими на родинки веснушками. Плечи худенькие.
Перелистываю словарь. Что б это сказать ей по-английски? У меня с иностранными языками как-то не получалось. В школе учили немецкий, в институте — английский… Напрягаю память.
— What are you doing this evening? Let’s go to the cinema.
— If you don’t mind, I should, like to hear «Carmen», at the Bolshoi [2].
Учащается обстрел. Целая серия орудийных залпов по берегу. Непрерывный тяжелый гром. Блиндаж сотрясается. Мы не смотрим друг на друга. Рая продолжает шить. Налет длится минут десять. Затишье. И вдруг со двора доносится отчаянный голос Кольки:
— Шахтаман!.. Шахтаман!..
Выскакиваю наружу. Недалеко от ворот, у траншеи — свежая воронка, еще дымится. Рядом, разбросав ноги в грязи, лежит Шахтаманов. Колька тормошит его.
— Ранен? Куда? — кричу я, подбегая.
Переворачиваем Шахтаманова на спину. Левый кармашек, там, где пуговка металлическая, разорван, пробит осколком.
Сносим его в траншею и — в операционную.
Осколок попал в сердце. Под соском небольшая рана, в густых волосах запеклась кровь.
Чувствую острую боль, словно меня самого резануло тем невидимым осколком. Только что мы были вместе. А теперь он немой, обмякший… Страшно. Молчим.
— Вот тебе и Шахтаман, верный сын Дагестана, — глухо произносит Колька. — Не увидишь ты больше своих гор, далекого аула… И Айшет…
— Сволочи!..
Хороним его на берегу, на краю рощицы. В воронке только дно разровняли, чтобы тело положить свободно. Здесь много похоронено наших солдат. Прикрываем плащ-палаткой. Засыпаем песком.
— Место заметить как-нибудь надо, — говорю я.
— Камень сюда принесу, — откликается Колька.
ГЛАВА XVI
На фронте не только день на день, но и час на час не приходится. Трудно предугадать, как могут повернуться события. Казалось бы, у нас вроде все определилось: блокада, однообразные, повторяющиеся дни. Свыклись с мыслью, что пока вынуждены сидеть, но придет время — обязательно рванем, покажем, на что способны. Вдруг, как обухом по голове, — потрясающая новость. Вначале даже не хотели верить, чушь какая-то. Тем более что услышали с Колькой эту новость от капитана-начхима.
Были в перевязочной. Подошел начхим, загадочно ухмыляясь.
— А хирург ваш… Тю-тю… Отбывает восвояси…
— Какой хирург?
— Копылова.
— Куда отбывает?
— Куда? Уезжает на Большую землю.
— Брось трепаться.
— И не одна, — продолжает начхим невозмутимо. — Все, кто из дивизии, должны переправиться на Тамань. Армия уходит на другой фронт.
— Мне что-то твоя болтовня не нравится. Ты или пьяный, или голодный, — зло говорит Колька.
— Сам шифровку видел у Ганжи — можешь пойти проверить.
Капитан покачивается, пружиня на носках, потом исчезает.
Непонятно, зачем армии уходить? Два десанта в разных местах отвоевали плацдарм, вцепились в крымский берег намертво, ждем не дождемся, когда соединимся, — для этого так нужна помощь Большой земли. Нет, что-то не то… Вскоре к нам забегает Алексашкин и хотя хитрит, не рассказывает всего, но говорит, что действительно получена какая-то радиограмма и что Батя не в духе.
Позже Нефедов вызывает Копылову и Чувелу — обе они из дивизии. Когда возвращаются, по их виду можно понять: что-то неладно. Чувела — туча, скрывается в свой блиндаж. Копылова красная, возбужденная.
— Да… На Тамань… Но я наотрез отказалась. Оставить раненых? Батя сказал: «Правильно, тебя отстою». А вот с Чувелой дело сложнее — ее запрашивает политотдел корпуса. Она тоже не хочет уезжать. А в каком положении Батя…
Мы обсуждаем. Переживаем.
— Ни хрена не пойму, — ворчит Савелий. — Выходит, нас бросают. Значит, в наш десант не верят?!
— Может, это для стратегии. Вроде делают вид, что уходят, а на самом деле… — делает предположение Халфин.
— Знаешь, мы тут от такой стратегии с голоду ноги скоро протянем, — твердит с раздражением Савелий.
— Ударить нужно… Собрать весь флот: «охотники», сейнера, посудины какие есть — и пробиться к нам, — говорит Колька. — Людей, оружие подбросить, вот что нужно.
Он со злостью швыряет окурок.
— Немцы, когда узнают об этом, сразу нажмут на нас. Мы карты им в руки даем, — замечает Конохов.
— А что будет с нашими ранеными? — сокрушается Ксеня. — Теперь ведь никакой надежды, что их отсюда заберут…
Ну и дела! Сидим, понурив головы. Настроение — хуже не может быть. Раненые пока еще ничего не знают, но через несколько часов, в крайнем случае завтра, все станет известно. Что им скажешь? Мы все время подбадривали их, тонус поднимали, говорили, что эвакуация обязательно вот-вот начнется, терпение, терпение… А теперь?
Выхожу во двор. Нужно заглянуть к ним. Перебегаю через дорогу к клубу. Останавливаюсь на ступеньках у входа в подвал. Тяжелый запах гноя, немытого тела идет из глубины — и ничего не сделаешь: лежат тридцать человек, нары двойные, вентиляции нет.
На стене, над дверью висят подковы — ребята повесили на счастье. Стою, прислушиваюсь, о чем говорят. Нет, пока ничего не знают. Обычные разговоры. Узнаю раненых по голосам. Вот стон, приглушенный, как в полусне, — это разведчик Терехов. Он все время стонет — руки, ноги, спина изувечены. Колем морфий. Толкует моряк из штрафников:
— Ты, корешок, не тушуйся — с докторами тоже воевать надо. У меня пулевое в ногу было. Под Новороссийском припечатали. Кость затронуло, но чую — нога живая. Попал в армейский госпиталь, пришли доктора, сидели, щупали, смотрели. Потом один очкастый берет палочку с йодом и обводит круг на ноге. Спрашиваю:
— Для чего?
— Будем ампутацию делать.
— Резать не дам…
— Тогда помрешь…
— Нога живая — не дам.
Взял костыли и кричу:
— Буду биться до смерти. Давай переводи в морской госпиталь. Видят они — со мной не договориться. Ушли. А потом — на самолет и в Сочи. А в Сочах операцию сделали, загипсовали. И нога на месте… Дуй до горы!
Раненые всегда любят приукрашивать. В этом отношении они как дети. И обижаются тоже как дети. Помню, как один раненый в Геленджике «воевал», не давал остричь чуб — там и чубчик был, три волосинки… У него тяжелое ранение в позвоночник, а он забыл о ране — его волновал чубчик.
А попробуй у раненого взять пистолет! Это возможно лишь, когда он лежит без сознания.
Кому это говорил моряк? Ага. Унылый голосок:
— Колено прямо распирает, а рана совсем маленькая. И все-таки они знают лучше…
Отвечает Птенчик, так мы прозвали младшего лейтенанта Лапина. Белобрысый, с загнутыми, как у девчонки, ресницами. У Лапина повреждена коленная чашечка. Рана небольшая, но коварная. Задет сустав — нужно будет вскрывать.
— А я за наших докторов, — басит Щитов. — Знаешь, как им приходится!.. Полководец Багратион еще говорил: «Лучше три часа в бою, чем три минуты на медпункте…» Они мне ноги спасли. Точно. Я понимал, что с ногами погорел…
— Чего ты понимал?
— Я ведь сам чуток медиком был…
— Жора, не чуди бесплатно.
— А вот так… Что было — то было. Правда, доктора из меня не вышло. Учился в Черниговском техникуме, фельдшерско-акушерском. Ну и перед экзаменами решили кутнуть. Финансы поют романсы, а выпить охота… Кто-то из ребят вспомнил — в кабинете наглядных пособий есть спирт. Забрались туда, а там в склянках-банках всякие препараты, зародыши в спирте плавают. Мы этот спирт реквизировали… И в общежитии распили. Дирекция узнала про наш концерт, и восемь человек — фюйть — отчислили…
— Шкодливый ты, оказывается. А на море как попал?