Малое собрание сочинений (сборник) - Ерофеев Венедикт. Страница 14
Отец. Медленно поднимает седую голову из тарелки; физиономия – сморщенная, в усах – лапша, под столом – лужа блевоты. «Сыннок… Извви-ни меня… я так… Мать! А, мать! Куда спрятала пол-литра?…А? Кккаво спрашиваю, сстарая сука!! Где… пол-литра? Веньке стакан… а мне… не могу… Ттты! Ммать! Куда…»
Шамовский. Отодвигая стул. «Бросьте, Юрий Васильевич, это вам не идет!.. Хоть жены-то постесняйтесь… ведите себя прилично…» Встает, длинный, изломанный, с черной шевелюрой… делает два шага – и падает на помойное ведро…
Харченко. Нина. Лежит в красном снегу, судорожно извивается. «И-ирроды! За что!.. В старуху… Тюррре-э-эмни-ки-и!.. Тюре-е…» Юрий. Невозмутимо. «Пап, заткни ей глотку».
Ворошнин. Вскакивая. «Не позволю! Не позволю! Без меня никто работать не будет! Директора убью! Сам повешусь!! А не позволю!.. Боже мой… Сил моих нет!.. Все, все – к ебеней матери!»
Викторов. Совершенно пьяный. Кончает исповедываться, хватает вилку и, упав на стол, протыкает себе глаз.
Бридкин. Недовольно поворачивая оплывшую физиономию. «А-а-а… опять… москвич… Ну-ну… Ты слышал про Шамовского? Нет?.. Вчера ночью… застрелился… И мне за него стыдно, не знаю – почему, а стыдно… Садись, я заплачу… Эй! Ты! Толстожопая! Еще триста грамм… Застре-лил-ся… Никого не предупреждал, кроме сына… Это – хорошо…»
Юрий. Прохаживается взад и вперед. Пинает все, что попадается под ногу. Взгляд тупой. «Тюрьма все-таки лучше армии. Народ веселый… Вчера в дробильном цехе работали, двоим начисто головы срезало под бункером, все смеялись… и я тоже. Бригадир споил, ни хуя не понимали, я даже ничего не помню… Я вообще пьяный ничего не помню… и не соображаю… делаю, что в голову придет… забываю вот только вешаться… пришла бы в голову мысль – обязательно бы повесился. Это, говорят, интересно, – вешаться в пьяном виде, один у нас хуй вешался, рассказывал – как интересный сон, говорит…»
Андрей Левшунов. Вдруг поднимает голову и, схватившись за грудь, начинает яростно изрыгать в стакан. В бессилии откидывается на спинку стула; затем неожиданно хватает стакан, выпивает до дна – и снова наполняет. И так – бесконечно, и под хохот одобрения.
Мать. Приподымается с постели, роняя очки. «Му-учи-и-ители! Вон! Вон отсюда!! Фаина! Уходи сейчас же! Я смотреть на тебя, суку, не хочу! Юрка – убирайся!! И ты тоже – вон!!» (Мимика Юрия вызывает смех. Я, поворачиваясь нагло: «Это почему же меня – вон?») Мать падает на подушки, взвизгивает, рыдает. «О-о-о… о-о-о… о-ддин и… издох, дру… другой папаша явился!! Я тебя выброшу вон отсюда, сволочь! В Москве подыхать будешь – ни копейки не вышлю… Ни копе-ейки-и, сволочь ты такая! И счастья тебе никогда не видывать… Слышишь?! Это тебе мать говорит! Мать!!!» (Я, Юрий, Фаина – с хохотом захлопываем дверь.)
Ворошнина. Лежит под одеялом. Потягивается. «Ба-а-а… Веничка!.. проходи, проходи, садись сюда… (Валинька! Вышвырнись-ка, милая, на полчасика… угу…)…да ближе, вот сюда, на постель, какого черта еще стесняешься… Ну, тепло?.. хи-хи-хи-хи… скромность-то где… и по-матерински согревать нельзя… ребенок – и все… может, тебе еще свою титьку дать… вот уж интересно, как бы ты стал сосать… хи-хи… а мне целовать нельзя, – хуй знает – может, я вся – заразная, венерическая… Ну, чего ты пугаешься? Уй какой ребенок… Ну-ка, Веньк, наклонись, от меня пахнет? Нет? Ну – ты, наверно, сам наглотался и не чуешь… Хи-хи-хи…»
Бридкин. Оживляясь. «Хе-хе-хе-хе… Вчера ваш этот, Сашка, был у меня… Слышал? Баба-то недосмотрела… В собственной блевоте задохнулся. Насмерть. Лежал вверх лицом и задохнулся… Все перепились, гады, и не обратили внимания… Жаль, ты вот не пришел… Тебя ждали… А этот теперь уже в больнице. На «скорой помощи» ночью увезли… Все равно уже… Говорят, из легких капустные листы вынимали… Врут, наверное…»
Фаина. Закрыв лицо. «А ты думаешь – я не плачу, я больше ее плачу, если хотите знать, больше всех… Ей „душно“! А мне – нет, что ли? Душно ей!.. Ха-ха-ха! Ведь выдумает тоже – душно!..»
13 января
Сначала – странное помутнение перед глазами. Помутнение, которое бывает у людей болезненных от резкого перехода в вертикальное состояние… Потом и все существо заволакивается той же мутью… И я засыпаю… Я не просто засыпаю. А засыпаю с таким ощущением, будто усыпление идет откуда-то со стороны: меня «засыпают», а я осторожно и безропотно, дабы не огорчить ИХ, поддаюсь усыплению… Постель, оставаясь верной традиции, опускается куда-то вниз (в Неизвестность или куда-нибудь еще… – безразлично), – а я словно отделяюсь от нее и на ходу моментально соображаю, что мое «отделение» – совсем даже и не вознесение в бесконечность, а самая что ни на есть заурядная потеря ощущений…
Каждый день я засыпаю именно так – и нисколько не жалею, что широчайший диапазон всех прочих методов засыпания мне недоступен…
А сегодня со мной творится нечто странное. Даже не со мной, а с постелью, которая в категорической форме изъявляет свое нежелание опускаться в отведенную ей Неизвестность… И не только отказывается; а словно издевается над тем, что я не могу, в силу ее статического состояния, теряя одно за другим свои наглые ощущения и потихоньку улетучиваться в Бесконечность… (ну, да ладно, пусть – «Бесконечность»).
Но я ничуть не разгневан. Наоборот, я чрезвычайно доволен тем, что мое ложе наконец-то вышло из повиновения… Это – своего рода восторг, выражаемый по поводу пробуждения национального самосознания чего бы то ни было… Черта, свойственная мне… да еще, может быть, паре миллионов самых оголтелых коммунистов…
Но в данном случае мой восторг несколько умеряется тем, что мой (мой собственный! хе-хе) круп играет незавидную роль горизонтально распластавшейся метрополии и потому не может испытывать особенной радости от созерцания обнаженных суверенитетов…
И самое непредвиденное – и самое раздражительное для меня – это зверский холод, который охватывает понемногу мое ложе и, следственно, – меня самого. Я поворачиваюсь на бок и силюсь разгадать причины беспочвенного похолодания. Я пробую вслух проследить температурную эволюцию моего ложа – но, вслушавшись в свою речь, с неудовольствием замечаю, что с уст моих срываются рассуждения на темы слишком далекие от каких бы то ни было эволюций…
В конце концов меня заинтересовывает тот факт, что моя устная речь, как будто из презрения к ходу моих мыслей, течет в совершенно другом направлении… Чччерт побери… Значит, я сплю! Сплю! Потому что только во сне может иметь место такой безнравственный разлад!
И мысль о том, что я все-таки заснул, заснул несмотря ни на что, – очаровывает меня до тошноты… со слезами умиления я прощаю своему ложу и отказ от эвакуации в Неизвестность, и попытку спровоцировать температурный путч… Все! Все прощаю! И уже с нескрываемым интересом слежу за направлением своих устных высказываний, кому-то возражаю, озлобляюсь, угрожаю 51-й статьей…
– Ну да, конечно, я вполне с вами согласен… И удои, и удои повысятся непременно! Еще бы – не повысились удои!.. Ну, уж а это, пожалуйста, бросьте… Где она может помещаться, эта задняя нога… И почему – именно у Кагановича – задняя нога!.. Черт побери, если бы вы заявили, что у Энвера Ходжи – два хуя, я бы и не стал возражать вам… как-никак, принадлежность к албанской нации – веский аргумент… Но… у Кагановича – задняя нога!.. Это уже слишком, молодой человек!..
Мне, в сущности, все равно, кому я возражаю. Мне абсолютно наплевать, кто мой оппонент – Спиро Гуло, Вавилонская башня или Бандунг… Мне просто доставляет удовольствие разбивать положения вымышленного оппонента – и в пылу дискуссии я имею полное право называть его не только «молодым человеком», но и, если угодно, ослом. Кто, в конце концов, сможет меня убедить, что я имею дело не с ослом, а с Вавилонской башней?
В сущности, и сам предмет нашей дискуссии мало меня интересует; и если бы аксиома о задней ноге не была выдвинута в такой категорической форме, я бы, может быть, даже поспешил солидаризироваться… Но все дело в том, что я не терплю категоричности, тем более если эта категоричность подмывает репутацию партийного вождя, а следовательно, и международный авторитет моей нации… Я продолжаю дискутировать – из чисто патриотических побуждений…