Калеб Уильямс - Годвин Уильям. Страница 56

Он говорил без горечи о несправедливости, жертвами которой были мы оба, и радовался при мысли, что наступит время, когда возможность столь невыносимого угнетения будет уничтожена. Но это счастье, говорил он, достанется в удел нашим потомкам; мы уже не успеем им насладиться. Некоторым утешением для него было то, что в своей прежней жизни он не мог указать такого периода, в течение которого, по всей справедливости суждения, на какую он был способен, его поведение оставляло бы желать чего-то лучшего. Он с большим правом, чем множество людей, мог сказать, что выполнил свой долг. Но он предчувствовал, что не переживет своего несчастья. Он предсказал это, будучи еще вполне здоровым. Про него в известном смысле можно было сказать, что сердце его разбито. Но если это выражение и было в какой-то мере применимо к нему, то должно признать также, что никогда отчаяние не отличалось большим спокойствием и не было проникнуто большей покорностью и душевной ясностью.

Ни разу на всем протяжении моих злоключений меня не постигал более тяжкий удар, чем тот, который нанесла мне смерть этого человека. Судьба его вставала передо мной во всем сплетении своих несправедливостей. От него и от тех проклятий, которыми я поносил правительство, оказавшееся орудием его гибели, я обратился к самому себе. Я с завистью смотрел на гибель Брайтуэла. Множество раз я страстно желал, чтобы мое, а не его тело лежало бездыханным. Я сохранен живым, твердил я себе, только для того, чтобы терпеть невыразимые горести. Через несколько дней он был бы оправдан; его свобода, его доброе имя были бы восстановлены; может быть, человечество, потрясенное несправедливостью, которую он претерпел, обнаружило бы стремление вознаградить его за несчастья и предать забвению позор, которому он подвергся. Но человек этот умер. А я продолжаю жить!.. Я, подобно ему, несправедливо обвиненный, но не имеющий надежды на оправдание, осужденный до конца дней своих носить кличку негодяя, да и после смерти остаться предметом презрения и отвращения других людей!

Таковы были мысли, которые прежде всего породила в моем уме злосчастная судьба этого мученика. Однако мои отношения с Брайтуэлом, когда я вспоминал о них, не лишены были для меня некоторой доли утешения. Я говорил себе: «Этот человек увидел правду сквозь завесу клеветы, которая нависла надо мной. Он понял и полюбил меня. Зачем же мне отчаиваться? Разве и впоследствии я не смогу встретить подобных ему благородных людей, которые отнесутся ко мне справедливо и будут сочувствовать моим несчастьям? Это утешение успокоит меня. Я отдохну в объятиях дружбы, забыв о злобе мира. Тогда я удовлетворюсь спокойной неизвестностью, развивая свои чувства и ум и занимаясь благотворительностью в узком кругу». Так ум мой проникался замыслом, который я решил осуществить.

Едва родилась во мне мысль о побеге, я остановился на следующем способе облегчить приготовления к нему. Я решил заслужить благосклонность смотрителя. На воле я большею частью встречал только таких людей, которые, узнав в общих чертах мою историю, смотрели на меня с некоторого рода отвращением и омерзением, побуждавшими их избегать меня так же старательно, как если б я был зачумленным. Мысль о том, что я сначала обокрал своего покровителя, а потом пробовал обелить себя, обвиняя его в кознях против меня, помещала меня в особый разряд преступников, неизмеримо более отталкивающих, чем обыкновенные воры и грабители. Но этот человек слишком давно уже занимал свою должность, чтобы питать к своему ближнему неприязнь на таком основании. Лиц, доверенных его попечениям, он рассматривал только как известное количество человеческих тел, за которые он несет ответственность и которые будут им представлены в то место и в то время, когда в этом будет нужда. Что же касается различия между виновными и невиновными, то, по его мнению, это была такая вещь, которая не стоила его внимания. Ввиду этого, предлагая ему свои услуги, я не опасался натолкнуться на предубеждение, которое в других случаях оказывалось столь упорным. К тому же, какова бы ни была причина, заставившая его незадолго перед тем сделать мне такое щедрое предложение, она должна была сыграть роль и на этот раз.

Я сообщил ему о своем искусстве по части столярного ремесла и сказал, что могу изготовить ему полдюжины красивых стульев, если он даст мне возможность завести необходимые инструменты. Дело в том, что, не получив заранее его согласия, я, конечно, не мог рассчитывать, что мне удастся спокойно заниматься такого рода работой, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Сначала он посмотрел на меня, по-видимому спрашивая себя, как ему понимать это новое предложение; потом, смягчив выражение своего лица на более любезное, он выразил удовольствие, что я расстался со своим высокомерием и чопорностью, и сказал, что посмотрит, что тут можно сделать. Через два дня он дал свое согласие. Что до того подарка, который я предлагаю ему, сказал он, то на это он ничего не может сказать; я поступлю, как найду нужным, но я могу рассчитывать с его стороны на вежливое обращение, какое он только может оказать, не подвергая самого себя опасности, если впредь в ответ на эту вежливость я не буду огрызаться и обрывать его.

Одержав таким образом предварительную победу, я понемногу запасся разными инструментами – долотами, сверлами, буравами и прочим. Я немедленно принялся за работу. Ночи были длинные, и торопливая жадность моего стража, несмотря на его показное великодушие, была велика. Поэтому я ходатайствовал о свечном огарке, который и получил, чтобы мне можно было час-другой утешаться работой после того, как меня запрут в камеру. Однако я и не думал упорно заниматься работой, которую я затеял, и мой тюремщик стал проявлять признаки нетерпения. Может быть, он опасался, что я не успею кончить ее, прежде чем меня повесят. Однако я настаивал, что буду работать не спеша, как мне вздумается, и он не решился открыто это оспаривать. В дополнение к преимуществам, приобретенным таким путем, я потихоньку раздобыл железный лом у мисс Пегги, которая время от времени приходила в тюрьму заниматься наблюдениями над заключенными и, видимо, почувствовала некоторое пристрастие к моей особе.

По этим действиям легко проследить, что порок и двуличие, как это и следует ожидать, вырастают из несправедливости. Не знаю, простит ли мне мой читатель зловещее преимущество, которое я извлек из загадочной уступчивости моего стража; но я должен признать свою слабость в этом отношении. Я рассказываю о своих приключениях, а не защищаюсь; и я не желал неизменно сохранять чистосердечие в своих поступках ценой скорого окончания своей жизни.

Теперь план мой был уже обдуман. Я рассчитал, что при помощи лома смогу легко и без особого шума снять дверь камеры с петель или, если это не удастся, вырезать замок. Дверь эта выходила в узкий коридор с рядом камер по одну сторону и помещением для смотрителя и сторожей, имевшим выход на улицу, – с другой стороны. На этот выход я не смел покушаться из боязни встревожить стражу. Поэтому я остановил свой выбор на другой двери, в дальнем конце коридора, которая была основательно загорожена и вела в садик, находившийся в распоряжении смотрителя. В этот садик я ни разу не входил, но имел возможность осмотреть его из окон общей дневной камеры, так как окна ее выходили в эту сторону. Я заметил, что садик окружен стеной значительной высоты, которая, как сообщили мне товарищи по заключению, служила с этой стороны наружной стеной тюрьмы; за ней шла довольно длинная дорога, которая кончалась у городской черты. После внимательного осмотра и многих размышлений об этом предмете я решил, что сумею, если только попаду в сад, при помощи своих буравов и сверл, вогнанных в стену на соответствующем расстоянии друг от друга, устроить нечто вроде лестницы, которая поможет мне перебраться через стену и снова вкусить прелести свободы. Я предпочитал эту стену той, которая примыкала непосредственно к моей камере и за которой проходила людная улица.

Я подождал дня два после того, как окончательно обдумал свой замысел, и после этого глубокой ночью приступил к его осуществлению. Первая дверь потребовала значительных усилий, но наконец это препятствие было счастливо устранено. Вторая была заперта изнутри. Поэтому я мог без всякого труда отодвинуть засовы. Однако замок, который был, конечно, главным средством охраны и отличался поэтому большой прочностью, был заперт на два поворота, и ключ из него вынут. Я попытался отодвинуть засов долотом, но напрасно. Тогда я отвинтил винты, укреплявшие коробку замка, и, когда она была вынута, дверь больше не противостояла моим желаниям.