Мертвая зыбь (СИ) - Денисова Ольга. Страница 37
Он вернулся на то же место, но она как сквозь землю провалилась. Он искал ее, заходил к ней домой, но домой Ауне не возвращалась. Он снова ее искал. Потом подумал, что ее мама соврала, ходил как дурак под окнами, смотрел, не горит ли в ее спальне свет, - хоть солнце садилось полностью лишь на несколько минут, но погода была пасмурной, сумеречной, особенно ночью. С ним всегда случалось именно так - сначала он делал какую-нибудь глупость, а потом его мучила совесть… Если бы на следующее утро не надо было уезжать, если бы у него оставалось время все исправить, помириться…
Ауне наверняка сидела дома, иначе ее родители стали бы волноваться! И следовало разозлиться на нее, уйти домой, а не торчать посреди улицы на глазах у всех, но Олаф с каждой минутой считал себя виноватым все больше, а ее - все меньше. Ведь она просто не хотела с ним расставаться…
Отец подошел к нему лишь ближе к полуночи, положил руку на плечо.
- Я ни в коем случае не лезу в твою личную жизнь, - сказал он. - Но завтра тебе рано вставать, а ты еще не собрался.
Не собрался! Да мама давно все сложила - она считала, ей виднее, что «ребенку» понадобится в пути и на Большом Рассветном.
- И… мама там ужин сделала… - Отец кашлянул.
Об этом Олаф не подумал. Что родители тоже хотят с ним попрощаться, что они тоже не увидят его до следующего июня…
Ауне потом рассказала - через несколько лет, смеясь над собой, - что ушла к подружке, в Узорную, и проревела там до вечера. А потом стеснялась зареванная показаться Олафу на глаза, осталась ночевать. Да и не думала, что он полночи ходил у нее под окном, иначе бы обязательно прибежала домой. Она всю ночь меняла примочки на распухших веках…
Он увидел ее на следующее утро, на причале в Узорной, за несколько минут до отхода катера. И, конечно, правильней было бы попрощаться с мамой, а не отпихивать ее в сторону и бежать навстречу девчонке… Но мама не обиделась, они с отцом стояли и улыбались, глядя на то, как он на глазах у всех целуется с Ауне. Родители всегда его понимали.
Вот тогда ему очень захотелось остаться. Хотя бы на один день. Хотя бы на один час! Только после этого добирался бы он до Большого Рассветного на перекладных, не двое суток, а не меньше недели. Он обнимал ее, тискал в руках, как ненормальный, прижимал к себе, целовал и не мог ничего выговорить. Даже не попросил прощения. Он был очень близок к тому, чтобы остаться, наплевать на все. Катер дал короткий гудок, потом еще один, потом еще… Потом капитан крикнул с мостика, что у него график и ему оторвут голову.
- Тебя ждут, - шепнула Ауне. - Иди.
Она сама это сказала. Было очень важно, что она сама это сказала. И остаться захотелось еще сильней, но после этого нельзя было остаться.
Потом он стоял на корме и смотрел на Ауне, как она отдаляется, как ее фигурка делается все меньше и меньше… В светлом платье на темных досках причала. И уже не видно, какие у нее круглые коленки… Тогда Олаф сделал еще одну - последнюю в то лето - глупость. И всегда краснел, вспоминая об этом. Он взбежал на мостик - капитан к тому времени ушел в рубку, мостик был пустым, - и отсемафорил русской семафорной азбукой: «Я тебя люблю». Ну, наверное, чтобы это уж точно поняла вся Узорная (кто еще не догадался) и записал диспетчер на причале.
От энергичной ходьбы по морозцу окончательно выветрилось похмелье, развеялись мрачные мысли, жизнь больше не виделась в черном цвете (хотя и розового в ней нашлось не много). Олаф миновал сумрачный лес, стараясь не вглядываться в его тени, и вышел к подножью южных скал, уверенный в собственном здравом уме и правильности действий.
Да, подъем был крутым, но днем на трезвую голову опасным не выглядел.
А ведь ребята разжигали костер в темноте. В темноте тащили наверх дрова и в темноте спускались обратно. Мысль о сигнальном костре снова обожгла, стиснула сердце - они надеялись на помощь. Помощь не пришла. Помощь опоздала. А если бы не опоздала… Олаф тряхнул головой, отмахнулся от навязчивых рассуждений. Он вчера уже довольно рассуждал, и чем это кончилось? Не надо путать предположения и факты, тогда не придется заливать депрессии спиртом.
Он не мог припомнить, в какую из трех трещин провалился ночью, не мог с точностью сказать, каким путем спускался в темноте со склона, но вскоре разглядел свой собственный черный след на заиндевевшем камне, стоило только подняться повыше. И, понятно, это был вовсе не след сапога…
Значит, не приснилось?… Неужели он надеялся на то, что это был сон?
А высота, с которой он грохнулся на лед, оказалась не маленькой… В самом деле, пьяницам везет… Конечно, скальные стены трещины не были отвесными, и тело притормаживало (синяки и ушибы с ног до головы это подтверждали), но все равно представлялось удивительным, как Олаф умудрился ничего не сломать, не свернуть шею и не проломить голову.
Тела цвергов не были ни тактильной, ни зрительной галлюцинацией. Они лежали под жесткой тканью защитного цвета, и такой ткани Олаф никогда в жизни не видел: тоньше, чем уроспоровая, но прочней. И не вощеная - пропитанная чем-то другим. Прорезиненная? Брезент - вот как называлась эта ткань. Наверное. Примерно так Олаф представлял себе допотопный брезент.
Он сбросил полотно с двух окоченевших тел. Нет, это, конечно, были не цверги. Хотя бы потому, что одежда у цвергов вряд ли напоминала военную форму. Только напоминала - жалкие больные карлики вряд ли могли быть военными. Ростом не выше десятилетнего мальчика (Олаф редко ошибался больше чем на два сантиметра) - один примерно сто пятьдесят пять, второй - сто шестьдесят. Они бы не достали Олафу и до плеча, а он ростом особенно не выделялся, в отличие от отца и младшего брата. Крупные черты лица, слишком широко расставленные глаза, большой рот, неправильная форма черепа, скошенный лоб… Ухудшение фенотипических характеристик в результате близкородственного скрещивания? Вырождение, иными словами. Такое встречалось, - в племенах варваров, которые несколько поколений подряд не покидали какого-нибудь острова… Но не до такой степени. Да этот объем легких просто не позволит дышать! Они должны были умереть младенцами с такими грудными клетками!
Оп, проводки в ушах… В белой пластиковой (!) оплетке. И одежда… какая странная одежда… Одинаковая совершенно на обоих, потому и подумалось, что форма. И расцветка камуфляжная. Удобная, сразу видно, теплая, непромокаемая. Но… странная. Ткань странная. Будто и не таллофитовая. И наколенники из незнакомого пористого материала. Олаф тронул наколенник - и внутри тонкая прочная и упругая пластина. Вряд ли металл.
Из какой пещеры они выбрались? Словно двести лет жили одним племенем на ресурсах какой-нибудь допотопной военной базы или склада. Бункера. Цверги, да. Почти цверги.
Ладно. Не раздевать же их тут, на льду…
Олаф поднял одно тело под мышки - легкое, гораздо легче десятилетнего мальчика. Наверное, не стоит волочить их вниз по крутому склону, лучше спустить на дно чаши по одному, а дальше тащить на жестком полотне. Он не сразу подумал, что за этими двумя «цвергами» могут прийти другие…
Белые проводки соединяли два непонятных каплевидных элемента с плоским пластиковым прямоугольником размером со спичечный коробок. И стоило помять прямоугольник в руках, как в элементах что-то зашуршало. Наушники? Олаф прижал один из них к уху - что он, интересно, надеялся услышать? Музыку? Новое человечество потеряло музыку и музыкальную культуру, и вряд ли те песни, что пели гипербореи, сколько-нибудь походили на симфонии. О музыке - той музыке! - Олаф только читал. И, пожалуй, не он один хотел бы услышать, как это звучало когда-то, до потопа…
Нет, наверное, это была не музыка. Не полифония - какофония с жестко заданным ритмом, не мелодия - декламация неритмичного текста под ритм. Олаф не мог разобрать почти ни слова, но предположил, что это допотопный английский. Известно ведь, что слова на допотопном английском (как и на французском) звучали совсем иначе, нежели писались. Конечно, их учили читать слова правильно, но никто ведь не слышал настоящей английской речи… О том, как произносились слова на латыни, люди тоже забыли - еще до потопа.