Виртуальная история: альтернативы и предположения - Фергюсон Ниал. Страница 19

Малые наделы XIX и XX веков постепенно переходят в руки крупных землевладельцев, развитие XVIII века приводит к появлению зачатков самоуправления, религиозные конфликты и войны не ослабевают, пока последний англичанин Стронгбоу не покидает страну, зарождается культура, религиозной нетерпимости наступает конец после исчезновения Патрика около 400 года нашей эры, после чего начинается великая эпоха героев и богов [149].

Это, как шутил сам АЕ, была просто националистическая “мифистория”, ошибочно пересказанная задом наперед.

Сад расходящихся тропок

Прошлое – как реальные шахматы или любая другая игра – живет по другим законам. Его исход не предопределен. У него нет автора – ни божественного, ни какого-либо другого, – только герои, причем героев этих (в отличие от любой игры) всегда слишком много. Нет ни сюжета, ни неизбежного “идеального порядка”; только концовки, поскольку множество событий происходит одновременно – и одни продолжаются всего несколько мгновений, а другие длятся гораздо дольше человеческой жизни. И снова на это важнейшее различие между полноценной историей и отдельными историческими зарисовками указал Роберт Музиль. В “Человеке без свойств” есть глава “Почему история не изобретается?”, где Ульрих – символически помещенный в трамвай – размышляет о:

о математических задачах, не допускающих общего решения, но допускающих разные частные решения, через совокупность которых можно приблизиться к решению общему. Он мог бы прибавить, что задачу человеческой жизни он считал такой задачей. То, что называют эпохой, – не зная, надо ли понимать под этим столетия, тысячелетия или отрезок между школой и внуком, – этот широкий, беспорядочный поток состояний представлял бы тогда собою примерно то же, что хаотическая череда неудовлетворительных и неверных, если брать их в отдельности, попыток решения, из которых лишь при условии, что человечество ухитрится их обобщить, могло бы возникнуть верное и всеохватывающее решение… Какая все-таки странная штука история! … Она выглядит ненадежной и кочковатой, наша история, если смотреть на нее с близкого расстояния, как лишь наполовину утрамбованная топь, а потом, как ни странно, оказывается, что по ней проходит дорога, та самая “дорога истории”, о которой никто не знает, откуда она взялась. Эта обязанность служить материалом для истории возмущала Ульриха. Светящаяся, качающаяся коробка, в которой он ехал, казалась ему машиной, где протряхивают по нескольку сот килограммов людей, чтобы сделать из них будущее.… Сто лет назад они с похожими на эти лицами сидели в какой-нибудь почтовой карете, и бог знает что случится с ними через сто лет, но и новыми людьми в новых аппаратах будущего они будут сидеть в точности так же, – почувствовал он и возмутился этим беззащитным приятием изменений и состояний, беспомощным современничеством, безалаберно-покорным, недостойным, в сущности, человека мотанием от столетия к столетию; это было так, словно он вдруг восстал против шляпы какого-то странного фасона, напяленной ему на голову. Он непроизвольно поднялся и прошел пешком остаток пути [150].

Ульрих отрицает возможность того, что “мировая история представляет собой историю, которая… родилась точно так же, как все остальные истории”, поскольку “ничего нового с авторами никогда не происходило и каждый списывал у другого”. Напротив, “история… родилась в основном без авторов. Она развивалась не из центра, а с периферии, начинаясь с незначительных мотивов”. Более того, она разворачивается совершенно хаотичным образом, подобно тому, как приказ шепотом передается по шеренге солдат, в результате чего “Сержант-майор, перейдите во главу шеренги” превращается в “Немедленно застрелить восемь солдат”:

Следовательно, если можно было бы переместить целое поколение современных европейцев младенческого возраста в Древний Египет пятитысячного года до нашей эры и оставить их там, мировая история началась бы снова в пятитысячном году. Некоторое время она бы повторяла саму себя, а затем по непостижимым причинам постепенно начала бы отклоняться от собственного курса.

Закон мировой истории, таким образом, заключался в том, чтобы “идти кое-как”:

Путь истории не похож, значит, на путь бильярдного шара, который, получив удар, катится в определенном направлении, а похож на путь облаков, на путь человека, слоняющегося по улицам, отвлекаемого то какой-нибудь тенью, то группой людей, то странно изломанной линией домов и в конце концов оказывающегося в таком месте, которого он вовсе не знал и достичь не хотел [151].

Эти размышления так смущают Ульриха, что он (словно чтобы подтвердить свою правоту) сбивается с пути домой.

Словом, история и не рассказ, и не поездка на трамвае; историки, которые настаивают на том, чтобы излагать ее в форме повествования, могут с тем же успехом следовать примеру Эмиса и АЕ и писать ее задом наперед. Музиль утверждает, что на самом деле конец истории не известен, когда она только начинается: не существует ни рельсов, которые предсказуемо ведут ее в будущее, ни написанных черным по белому расписаний движения в конкретные места. Подобную мысль в рассказе “Сад расходящихся тропок” выразил и Хорхе Луис Борхес. Автор представляет созданный выдуманным китайским мыслителем Цюй Пэном роман – лабиринт, в котором “время постоянно разветвляется на бесконечное количество будущих времен”:

Мой взгляд остановился на фразе: “Я оставляю разным (но не всем) будущим временам мой сад расходящихся тропок”. Почти сразу я понял: “садом расходящихся тропок” был этот бессвязный роман, а слова “разным (но не всем) будущим временам” подсказали мне, что тропки расходятся во времени, а не в пространстве… Во всех художественных произведениях при наличии нескольких вариантов человек выбирает один, тем самым уничтожая остальные, но в романе Цюй Пэна он выбирает – одновременно – их все. Таким образом он создает разные будущие времена, разные времена, которые тоже, в свою очередь, разрастаются и разветвляются… В книге Цюй Пэна реальны все возможные исходы, и каждый из них дает начало новым ответвлениям.

Работа выдуманного переводчика продолжается:

“Сад расходящихся тропок” – величайшая загадка, или притча, которая повествует о времени… создавая неполный, но не ложный образ мира… В отличие от Ньютона и Шопенгауэра [Цюй Пэн] не верил в единое, абсолютное время. Он верил в бесконечную последовательность времен, в растущую, головокружительную сеть расходящихся, сходящихся и параллельных времен. Эта сеть времен, которые встречаются, ветвятся, обрываются или веками не ведают друг о друге, включает в себя все возможные времена… [152]

Вариации на эту тему появляются и в других работах Борхеса. В идеалистическом воображаемом мире, описанном в рассказе “Тлён, Укбар, Орбис Терциус”, “художественные произведения имеют единый сюжет со всеми мыслимыми перестановками” [153]. В рассказе “Лотерея в Вавилоне” выдуманная древняя лотерея превращается в универсальный образ жизни: начавшееся как “интенсификация случая, периодическое вливание хаоса во вселенную” становится бесконечным процессом, в котором “нет окончательных решений, поскольку все они разветвляются, рождая другие”. “Вавилон есть не что иное, как бесконечная игра случая” [154]. В рассказах “Вавилонская библиотека” и “Заир” метафора меняется, но развивается та же тема. Подобные образы можно найти и в поэме Малларме “Бросок игральных костей” [155], и в стихотворении Роберта Фроста “Другая дорога”: