Грех содомский - Морской А. А.. Страница 2

Прощаясь со своими друзьями, которых у него ко времени отъезда всегда оказывалось довольно много среди местных жителей, он обыкновенно не мог отрешиться от чувства грусти, трогательной, почти сентиментальной благодарности остающимся.

— Не знаю, дал ли я вам, друзья мои, — от всей души говорил он перед отъездом остающимся друзьям, — дал ли я вам что-либо ценное и дорогое для вас, но я уезжаю от вас поистине Крезом: я увожу с собою очень большой и очень ценный багаж. Прочно разместился он в моей душе и сердце, и я надеюсь никогда в жизни не растерять его. Большое, большое вам спасибо…

И действительно, к 35 годам, когда он наконец осел, встретился и сошелся с Валентиной Степановной, его духовные и умственные богатства были очень велики и на редкость разнообразны. Валентине Степановне в это время было только 19 лет, в ее голове, как у большинства девушек этого возраста и ее положения, было очень много всякой дребедени, воспринимаемой в семье и школе с самого раннего детства, ровно ничего из серьезных знаний и никакого понимания действительной жизни. Сердце же ее было полно первой всепокоряющей, безрассудной любви — чувства, переходящего либо в скверную, тяжелую привычку, либо в глубокую, разумную привязанность души и тела. Отец Глеба понимал это и рьяно взялся за ее образование и воспитание, причем оказался очень хорошим педагогом, а Валентина Степановна, бесконечно влюбленная в него, прекрасной, быстро воспринимающей ученицей. И скоро они сошлись так тесно, как только могут сходиться друг с другом люди, не только близкие физически, но и родственные духовно…

Нелепый случай уложил отца Глеба, всегда отличавшегося завидным здоровьем, в кровать. Необходимо было сделать операцию. Больной лег на операционный стол с улыбкой, а со стола его сняли трупом…

Потрясенная тяжелым горем, Валентина Степановна не растерялась, однако, не предалась безутешному отчаянию, ни на минуту не позабыла о своих обязанностях по отношению к сыну. Не отвернулась она, к счастью, и от своих человеческих прав и желаний, которые так глубоко оценила за свою совместную жизнь со своим нежным другом, учителем и пылким возлюбленным.

Под влиянием матери и Глеб не утратил своего детского веселья, своей жизнерадостности и бойкости. Рос он быстро, тянулся вверх и к 13-ти годам вырос в стройного юношу, был высок, ловок и силен не по летам.

Тщательный уход за телом, ежедневная гимнастика и спорт сделали его не только физически ловким и здоровым мальчиком, но и нервно здоровым, уравновешенным ребенком.

С ранних лет, не навязывая ему ничего насильно, не заставляя его ничего принимать на веру, отец прививал мальчику лишь любовь и понимание прекрасного. Уже в те годы, когда его сверстники знали только, что надо любить папу и маму, прилежно делать свои уроки и слушаться старших, и не интересовались еще ничем, кроме игрушек, маленький Глеб способен был подолгу простаивать в музеях перед прекрасной картиной или скульптурой, всею душою восхищаться природою, с увлечением рассказывать домашним о чудном сложении встретившейся ему на пути из школы домой женщины, античном профиле мужчины или прекрасной мускулатуре рабочего… Он очень любил голое тело человека, одинаково мужское и женское, но не имел так свойственного всем детям любопытства дурного тона. Он никогда, играя с девочками своего возраста, не заглядывал им под юбочки, как это делали почти все его товарищи, когда девочки неловко наклонялись пли приседали на корточки. Никогда он не останавливался вместе с другими мальчиками возле щелочек купальных кабинок, где раздевались или приводили в порядок свой туалет женщины… Точно так же, как никогда он с деланно невинным и невнимательным видом не подслушивал разговор взрослых, особенно пикантные рассказы или анекдоты старших воспитанников гимназии.

Эта на первый взгляд непонятная скромность Глеба объяснялась очень просто: дома при нем говорили обо всем так же свободно и в тех же самых выражениях, как и без него; как обыкновенно говорят между собою взрослые люди, живущие совместно, имеющие общие интересы, взгляды и желания. Если он чего-либо не понимал, то спрашивал и получал простые и точные ответы. Ему ничего не запрещалось говорить и спрашивать, от него ничего не скрывали. Он имел ясное и верное представление обо всем том, что в эти годы вызывает такой жгучий интерес, такое непобедимое любопытство в городских мальчиках из так называемых интеллигентных и буржуазных классов.

Особенности строения мужского и женского тела, половые сношения, свободная, продажная и законная любовь, рождение детей и прочие «страшные» тайны взрослых, с таким смакованием передаваемые друг другу его товарищами в укромных местечках, как нечто совершенно запретное, тайком уворованное у старших, в его голове уложились уже давно в совершенно простые и ясные, будничные понятия вроде того, что нос принято вытирать платком, а губы салфеткой. Ничего нового, ничего необыкновенного в этом отношении товарищи не могли ему рассказать, и поэтому он не любил слушать их рассказы и участвовать в их секретных похождениях.

Такое его отношение ко всему тому, что составляло их личную, тайную от всего остального мира, а потому крепко объединяющую и связывающую их меж собою жизни, смущало школьников, но, так как во всем остальном он был очень хорошим товарищем, а в играх первым выдумщиком и ловким и сильным чемпионом, то к нему относились дружелюбно, а некоторые даже совершенно явно заискивали в нем, относясь с большим почтением как к его большой эрудиции в тайных для них вопросах, так и к его физической силе, смелости и правдивости, которую он всегда выказывал в стычках школьников со своими педагогами и начальниками.

Учился он достаточно хорошо, чтобы совершенно свободно переходить из класса в класс, и у учителей слыл хотя и за своевольного и резкого мальчика, но, несомненно, очень развитого и начитанного.

II

В 13 лет он перешел в четвертый класс гимназии. Часть класса, составившаяся из более близких товарищей, решила отпраздновать это событие загородной пирушкой. Человек десять гимназистов отправились раненько утром в казенный лес, каждый со своей провизией, мячами, маленькими ружьями-монтекристо, удочками и сетками для бабочек. Кое-кто из мальчиков постарше прихватил с собою водки и вина…

К вечеру, когда, вдоволь наигравшись, набегавшись и накричавшись, все стали собираться домой, трое отделились от всей компании, зашушукались и с видом заговорщиков подозвали к себе Глеба.

Оказалось, что у них заранее было сговорено после пикника пойти к «девочкам».

— Помнишь Маньку, что раньше служила у Пальмовых, — объясняли ему товарищи, — ну, ту самую, которую папа Гриши Пальмова прогнал зимою, когда поймал Гришу у нее в кровати? Сейчас она живет еще с тремя такими же «девочками» на слободке, как раз по пути в город… Гриша часто у них бывает; вчера был и обещал привести своих товарищей: ведь мы уж не маленькие!.. Пойдем, увидишь, как там будет весело…

Глеб знал, что Маня с тех пор, как ее выгнал Пальмов, зарабатывает себе на жизнь тем, что отдается за деньги мужчинам. Знал также, что некоторые из его товарищей уже давно тайком от родных ходят к проституткам или живут со своими горничными, некоторые же, особенно трусливые или бедные, занимаются онанизмом, но сам еще ни разу не делал ни того, ни другого. Сейчас предложение товарищей пришлось ему по душе: он чувствовал какую-то непонятную лениво-сладкую истому, особенное напряжение тела, и предложение товарищей вызвало в нем необычное, бессознательное желание женщины. В его глазах, словно в зеркале, отразился жадно-любопытный огонек, какой сверкал уже в глазах его товарищей, странный комок подкатился и стал под ложечкой, концы пальцев покрылись теплой испариной…

Он уже готов был согласиться, как вдруг подумал о том, что он придет сегодня домой позже, чем обещал. Припомнил также, что еще в самом начале зимы, как раз после того, как отец Гриши прогнал Маню из своего дома, он беседовал с матерью на эту тему и в продолжение целого вечера расспрашивал ее обо всем том, что казалось ему в этой истории странным, непонятным или несправедливым.