Импульс (СИ) - "Inside". Страница 49

Потому что хуже боли только ее отсутствие.

Может быть, все это потому, что болеть, как оказалось, больше нечему: Кларк очень бережно, нежно и аккуратно спустила ее сердце в водосток; и теперь Эмили в его поисках набирает горячую ванну, закидывает туда банку морской соли и забирается в воду, где поджимает под себя ноги, прислонившись к кафельной стенке; она живой мертвец, сидящий в пыльной керамике, смотрящий лучшее слайд-шоу из ночных фотографий, вспышками отпечатавшихся в памяти.

В голове вертится тупая мысль: что же Лорейн сделала со второй чашкой кофе?

Почему-то именно этот вопрос волнует Эмили больше всего; куда же делся чертов кофе, который она варила для самой себя, ну, ей-богу, не вылила же она его в раковину; хотя постойте, подождите, это же Лорейн Кларк. Значит, она сначала перемолола в измельчителе мусора сердце, а затем залила его горьким варевом.

Что ж, это вполне в ее духе.

Эмили не говорит себе, что она дура; не ругает себя за разрушенные надежды; нет, все еще хуже — она методично, минута за минутой, вдалбливает в себя мысль, что во всем виновата только она одна; и ее каштаново-медные волосы рвутся со страшным тонким звуком, когда Эмили тянет себя за них.

Теперь она еще больше обглоданная.

Сидит в соленой ванной, упиваясь жалостью к себе, смешно до чертиков — вот теперь-то она уж точно пошла ко дну, а не по прямой.

На хер эту прямую, думает Джонсон.

Ей должно быть больно, стыдно, страшно; она должна испытывать сотни чувств, но, видимо, что-то повредилось внутри нее, сбив программу, и теперь Эмили даже дышать нормально не может — только через рот, пересушивая губы, хрипя и сглатывая.

Поэтому и сидит в кипятке с солью, словно пытаясь свариться заживо, да только все попытки сразу же в прах, ведь завтра на работу, которую никто не отменял.

Ни слезинки. Ни звука. Ни крика. Ни-че-го.

Ее накрывает ночью. Ведет, как после наркотического прихода, — вниз и в сторону, и она падает, потому что ноги перестают слушаться; разбивается вместе с чашкой, выскользнувшей из рук; распадается на угловатые осколки, бритвенно-острые на сколах; и один из них впивается в ногу так глубоко, что пол в кухне окрашивается багряными брызгами. Больно до чертиков, до зубовного скрежета, до тех самых обугленных костей; но кожа словно рвется в тех местах, где к ней прикасалась Кларк, не давая сосредоточиться на других источниках боли.

Она не плачет, только тихонько воет на одной ноте, и волосы обвивают шею, не давая дышать.

Разбить всю посуду в доме вдруг оказывается более чем правильно, потому что это дает ей время, чтобы ощутить себя не-мертвой.

Мы же только и живы тогда, когда любим.

Эмили, конечно же, плачет. Всхлипывает, кусает подушку, кричит так, что горло потом чуть ли не кровит, сама себя царапает ногтями, оставляя полосы на груди, пытается пробраться под грудную клетку, чтобы Кларк из себя выцарапать, вывести, вытравить; но Лорейн уже в костях, в сосудах, в артериях; хоть ножом коли, кровь пуская, — бесполезно.

Повзрослей.

Думала, что может быть легче, когда все поставить на кон и рискнуть, но нет, проиграла даже тут; неудачница по жизни — самый главный титул; она лежит на кровати, глядя в потолок, и глаза

пожирают

комьями

темноту.

Ночь она переживает, а значит, днем ненадолго становится легче — ровно настолько, чтобы засунуть в себя два куска хлеба, черный кофе без сахара и выйти на улицу. Зачем — она и сама не знает, просто бродит туда-сюда вдоль пролива, будто надеясь натолкнуться на Кларк, которая побежит за ней (но они это уже проходили, и на пятки Эмили теперь наступает не прекрасный врач, а собственный демон).

Вторник солнечный, не такой, как понедельник, в нем нет печального дождя и угрюмых туч, нет, наоборот, Лондон слишком весенний в разгар осени, и люди вокруг нее поскидывали свои пальто-парки-пиджаки, облачаясь в теплые кардиганы, закупаясь имбирно-пряничным кофе из Starbucks; и в этот день Эмили сдается — содрогается в беззвучной рваной истерике, сжигая слезами остовы хрупких ребер; рассыпается вдребезги витражным стеклом, битой чашкой, тарелкой, блюдцем; канцелярский нож, борозда на коже бедер так, чтобы ходить было больно, чтобы хоть что-то чувствовать; к черту санитарию, к черту стерильность, к черту гребаную Кларк; только боль, которую она почти не чувствует; итак — лезвием по внутренней поверхности, вспарывая, вскрывая, препарируя; пусть будут шрамы, пусть останутся напоминания, пусть ржавыми импульсами отзываются капли крови, выступающие через кожу.

Одно и то же.

Никто.

Ничто.

Ничего.

В ней больше нет стабильности, она теряет ориентиры, опуская руки тогда, когда осознает, что стоявшая в дверях Кларк действительно прекратила игру; только вот Эмили забыла уточнить, что игра эта была только для нее одной.

Но это ничего не меняет, потому что кожа все еще искрит мурашками и едва ощутимой вибрацией всполохов горящих губ; потому что пальцы помнят каждый сантиметр тела Кларк; потому что звезды, вросшие в потолок, все равно там остались — пусть мертвыми кометами или потерянными астероидами, но остались; и приди она к Кларк еще раз — обязательно их увидела бы.

Потому что не может быть так.

Нет.

Может.

Болотная водолазка летит в ведро, захватив с собой билеты на «Богему».

Обгрызанные волосы собираются в такой тугой пучок, что губы сводит от боли; на порез льется спиртовая настойка, кое-как заклеивается пластырем — вдоль линий, не поперек, чтоб больнее отдирать; больная на голову истеричка, думает Эмили, смотря на свое серое отражение в зеркале.

Больная.

Истеричка.

И никаких прямых, параллельных, перпендикулярных, никакого дна.

Я больше за тобой не пойду, говорит себе Эмили.

Обманывает.

*

Лорейн появляется к половине шестого, когда все темы себя исчерпывают, а кофе стремительно заканчивается, заставляя всех присутствующих в ее кабинете начать паниковать.

— Когда-нибудь я заберу у тебя ключи, — беззлобно предупреждает она Гилмора. — Насиделись? — Кларк рывком распахивает шкаф, снимает плащ и достает хиркостюм из чехла. — Там Оливия уже карты принесла, Нил сдает отчетность. Так что быстро переодеваемся — и вперед, вызовы сами себя не оформят. О, Джонсон. — Она закрывает дверцу. — Снова без халата?

Волна обиды подступает к горлу прежде, чем Эмили успевает взять эмоции под контроль:

— Хотите одолжить мне свой?

Лицо Лорейн вытягивается.

— Эм, Джонсон. — Гилмор откашливается. — Пойдемте, я дам вам запасной из оперблока…

Райли выводит ее из кабинета за плечи и не выпускает до тех пор, пока они не доходят до комнаты отдыха в хирургии: все та же музыка, расписанные стены и цветастые лоскуты.

Гилмор велит подождать пару минут, скрывается в раздевалке и выходит оттуда с халатом — самым простым, но по размеру.

— У нас в хирургии они так часто пачкаются, что было решено иметь с десяток про запас. — Он подает Эмили грубоватую белую ткань. — Можете взять, пока не купите свой. Насовсем, конечно, забирать не стоит; утром забрали — вечером вернули, их здесь обрабатывают время от времени: внизу отличная прачечная. Примерьте.

Ткань настолько тонкая, что просто не может не лежать — как ни повернись, халат пришелся бы впору; без выточек на плечах, прямой и на пуговицах, он пахнет стиральным порошком и, на удивление, отлично выглажен.

— Зачем вы нагрубили Лорейн? — Райли дергает за ткань на ее спине, чтобы халат полностью прилегал к хиркостюму. — Плохой день?

Эмили хмурится: а ведь и правда, зачем? По сути, Кларк не сказала ей ничего нового, все как обычно: где-чертов-халат-Джонсон, но эта простая фраза вывела ее из себя так быстро, что реакция последовала незамедлительно.

Простая фраза, да.

Сказанная с самым большим презрением, на которое вообще может быть способна нейрохирург.

Именно так с ней разговаривал Мосс.