Импульс (СИ) - "Inside". Страница 54

Она разберется.

Все что угодно, только бы держать оборону, заново выстраивать поломанные баррикады, по доскам-кирпичикам укладывать очередные стены. Никаких совместных поездок. Никакого кофе в перерыв.

Держаться стороной, не думать о Кларк как о женщине, думать только о работе, потому что целовать начальника — это неправильно, пусть это дурацкая установка, навязанная обществом, она все еще действует.

Кларк это чувствует — не вовремя включила свою рефлексию, ну, конечно, куда без вздохов и ледяного голоса:

— Не спорь.

Нет, хватит с нее. Она устала и извелась, и сил больше никаких на все это нет — безумно больно держаться за рамки, умещать себя в границах, когда кто-то расширяет ребра, выбираясь из раны.

Нужно уметь быть как Кларк: выходить из комнаты, когда все заканчивается, прогонять людей после поцелуев.

Молчать.

Не оборачиваться.

Уходить.

Кларк ставит столик на место, пишет записку, цепляет: дата, время, подпись; теперь санитары будут знать, что стоит убрать тщательнее, — разворачивается к Эмили и вопросительно смотрит: ты идешь?

— Мы что, просто возьмем и уйдем? — вырывается у Эмили.

О нет. Она не этого хотела.

Не говорить то, что чувствуешь, [быть как Кларк], все держать в себе. Быть взрослее, так чтобы руки по локоть в пепле, ноги по колено в соленом море, и задыхаться от вкуса дыма на языке.

Она же только что это решила.

Блять.

— Ну, я могу усадить тебя в кресло-каталку, — отвечает Кларк.

Конечно же, она сделает вид, что не поняла интонаций. Это же чертовски удобно — просто делать вид, что не понимаешь, о чем речь, а потом быть типичной ледяной женщиной: пожимать плечами, закатывать глаза и направляться к двери.

Какая же она одинаковая.

— Вы ничего не спросите?

Давай же, говорит она себе, ты сможешь. Вот так — без истерики, без рыданий, без драм, [быть как Кларк], просто задать вопрос, который тревожит.

Черт, да Кларк бы уже послала такую, как она, к черту; хотя нет — неожиданно быстро и ловко садится на тумбу, машет в воздухе ногами в резиновых тапочках, прикусывает губу; ей-богу, подросток на прокуренной кухне ночью, никак не лучший нейрохирург больницы.

— Знаешь, меня сейчас волнует только один вопрос: когда я смогу выйти отсюда и закурить, но, кажется, у тебя нет на него ответа.

Эмили ненавидит Кларк в этот момент — всю слишком угловатую, зажженную, нахальную; Лорейн откровенно издевается, и это бесит.

Выводит из себя.

Доводит до ручки.

Давай, Эмили.

Развороти угольки.

— Ты хочешь, чтобы я спросила тебя, зачем ты это сделала, — вздыхает Кларк. — Но я не буду. Не потому, что мне не интересно — напротив, я уверена, это занимательная история, — а потому, что я ненавижу мимолетную слабость. Хочешь, чтобы позвоночник был сломан? Дерзай, Джонсон. Если тебе так комфортнее — что ж, это весело. Но не мне.

Это, наверное, весело.

Атомы встают.

Срывает стоп-кран.

Сносит крышу.

— И прекрати на меня так смотреть. Я тебе тоже, знаешь ли, не стержень и не скала. Не нанималась успокаивать каждого, кто решил сделать татуировку таким странным способом. Не хватает боли? Сходи в реанимацию. Вот там — больно.

Эмили перекашивает. Переклинивает. Сбоит, несет к черту, оставляет чернильное полотно с белыми пятнами. Она вскакивает с «Лейки», искривляет рот, зарывается рукой в волосы и дергает за них, пытаясь вернуть себя на землю, замолчать и сделать вид, что ничего не случилось.

Потому что если [быть как Кларк] — значит игнорировать проблему, то тогда в чем между ними разница?!

— Вы что, вообще не чувствуете?! — Она взрывается теми самыми молекулами, которые Кларк так старательно пыталась из нее выкорчевать. — Если человек не умеет держать удары — он что, бракованный, так получается, да? Любой, кто эмоциональнее камня, слабый? Так? Да?

— Каждый сам выбирает — быть ему сильным или слабым, — покладисто говорит Кларк.

А сама усмехается — уголком рта, насмешливым взглядом, пальцы складывает лодочкой, голову набок наклоняет; смеется над ней, потешается: глупая маленькая Эмили с изломанным сердцем, куда же тебя несет?

— А что делать тем, кому просто страшно? Что им, по-вашему, нужно делать?!

Кларк закатывает глаза:

— Понятия не имею. Мне вот не страшно.

— Что, никогда? — пораженно спрашивает Эмили.

— Почему никогда? — Кларк распахивает сухие губы и на секунду замирает в пространстве. — Мне было страшно, когда те, кто был в грязи, выбились в князья. Они были все снюханные, обдолбанные, пропаренные; шастали по чужим домам, а потом вдруг оказались на вершине, где теперь строят из себя породистых псов. Было страшно, когда друзья умирали. Или когда боролась, ощетинивалась, воевала и верила, что будет праздник в конце. А там знаешь что?

— Что?

— Вот это. — Она обводит рукой комнату. — Вот это, Джонсон. Это похоже на праздник? Нет. Разве что на карнавал — все в масках, и черт его знает, что под ними.

Из трех действий: закатить глаза — пожать плечами — уйти — осталось только два.

— Да вы такая же, — цедит Эмили.

— А кто спорит? — Кларк пожимает плечами и сползает с тумбы. — Все такие. А кто без маски — тот…

— Слабак.

— Вот видишь, ты уже учишься, — умиляется Кларк. — Знаешь, Джонсон, у тебя на лице все написано: и что я мерзкая, и что ты у нас главная страдалица, и что все в мире против тебя; да только все куда проще, Эмили. Всегда — два из трех, никогда три. Главное правило всех врачей. Мир не против тебя. Ты не страдалица. А я действительно мерзкая. — Она улыбается.

— Я такого не говорила. — Эмили неуверенно делает шаг назад. — Я не считаю вас мерзкой. Просто… под маской. Я же знаю, какая вы! — восклицает она, и слова отдаются эхом. — Зачем сейчас все это?! Давайте просто поставим точку! Неужели так трудно меня понять?!

— Да ты спятила. — Кларк начинает злиться. — Что за истерики? Опять по новой? Сколько можно уже?!

— Да вы можете хотя бы пару минут не вести себя как…

— Как кто? — Кларк вскидывает бровь.

— Как бесчувственная сука, — горько заканчивает Эмили.

— Я не претендовала на премию «сентименталист года», — ядовито отвечает нейрохирург. — Хочешь эмоций? Сгоняй в педиатрию, там каждый второй такой.

— Вот! Вот даже сейчас! На кой-черт мне педиатрия, если я хочу быть здесь, с вами?!

Ее голос эхом отскакивает от стен, повисает в воздухе, забивается под лампу; Эмили стоит, сложив руки на груди, с укором смотря на Кларк, а та только тяжело дышит и раскаляется все сильнее, грозясь взорваться, как перегоревшая лампочка.

А Эмили все равно — пусть хоть удавится в своих ядовитых словах, пусть напишет их на стенах, повесит транспарант, распечатает наклейки и обклеит ими всю неврологию; Эмили чувствует комок в горле, и вся невысказанность, вся недосказанность вырывается наружу, смешиваясь с усталостью и какой-то неправильной, искаженной болью:

— Да что вы тыкаете меня постоянно этой жалостью! Лучше я умру от нее, чем буду как вы — эгоисткой, думающей только о себе! Что толку в идеальных операциях, если все остальное не ладится?! Я хотя бы не боюсь признаться себе в слабости! Не боюсь поверить! Не боюсь сделать шаг! Мне тоже страшно, но разве это важно, если то, что будет дальше, стоит тысячи страхов? Думаете, все так просто, да? Сначала я выслушиваю от Мосса, какое я ничтожество, потом приходите вы, отвозите меня к себе домой, и… и…

Она захлебывается. Давится, словно откусив слишком большой кусок, который не может прожевать, и не выплюнуть — он уже въедается в нёбо, разъедает оболочку, щиплет язык, и на глаза — впервые в ее жизни — не наворачиваются слезы.

Самоконтроль дается легче, когда все эмоции обострены до предела; но Эмили не чувствует жалости к себе — только бешеное, болезненное, воспаленное сожаление; и горячие метки от губ Кларк на шее вспыхивают знакомым огнем.

Она не сбежит от воспоминаний. Никуда от них не денется, на всю жизнь оставшись девочкой-которую-послали-к-черту-утром.