Пирамида - Голдинг Уильям. Страница 25
– Нет!
– Ты не очень-то идешь навстречу, детка. Да, кстати, я принесла тебе из мясной изумительное жабо. Мистер Дэнфорд такая прелесть.
– На у-улицу!!
– Не понимаю, почему вы оба так не хотите пойти навстречу. Твой отец, например... ну да ладно... Подумай, как мистер Харви, например, проделывает весь этот путь от Бамстедской церкви на своей крошечной машинке, со своим контрабасом сзади и своей, между прочим, завтрашней проповедью впереди! Стыдись, Оливер! Тебе должно быть стыдно, ведь когда мистер Харви был еще молодым человеком, он волок свой контрабас за велосипедом! У меня дух, бывало, перехватывало, когда он катил с горы из лесу и то и дело чуть не попадал под свой контрабас. И когда он влетал на Старый мост – о, это, я тебе скажу, было такое облегчение! Ка-аждый раз, когда в Стилборне исполнялась музыка, он крутил педали через весь лес – хотя на годик-другой ему, конечно, пришлось прерваться, когда на него свалился этот воз сена. Старик Воробей был пьян, и я все думаю, какое счастье, что его сын сразу стал перекидывать этот воз вилами и, обнаружив контрабас, моментально, конечно, понял, кто там лежит.
– Послушай, мама...
– К сожалению, нам, наверно, придется еще чуть-чуть разрезать. Ах, детка, надеюсь, там столько мозгов! Нет. Есть люди, с которыми просто что-то вечно случается. Ты, например. Помнишь, детка, как ты упал в пианино? Конечно, теперь-то он постарел и, между нами, стал глуховат. Такая жалость. В четверг спутал номера на пюпитре и сыграл не тот. Хорошо еще, оба были на три четверти...
– Они все на три четверти. Всегда.
– ... так что все сошло, потому что одно ум-па-па не слишком отличается от другого ум-па-па, правда? Только он, к сожалению, продолжал свои ум-па-па, когда все остальные уже кончили, – и довольно долго. В результате, как ты мо-ожешь себе представить, детка, зал решил, что так надо, и не стал хлопать. Мистер Клеймор просто позеленел от злости.
– Да. Могу себе представить.
– А ты не обращай внимания на мистера Клеймора, Оливер! Наш режиссер мистер де Трейси. Делай все, как он тебе скажет.
– А кого он играет?
– Никого он не играет!
– Почему же он тогда так одет?
– Он профессионал. Из Лондона. И чему только вас учат в Оксфорде?
– Кончила?
– Имей терпение, детка.
– На-до-е-ло!
– И не уподобляйся мистеру Клеймору, детка. Ты слышал, что он сказал в заключение? – И мама, сверкнув очками, задрала нос и состроила мину Клеймора. – «Ивлин, старина, я до самого вечера буду лежать как труп!» Но, – и она сверкнула очками на меня поверх шляпы, – мистера де Трейси на мякине не проведешь, о, не сомневайся! Он этого человека раскусил! Он понял, что единственный верный подход к этому человеку – да и ко всей этой братии – лесть. Ты заметил, как он ее подпускает?
– Да, заметил.
– Конечно, мы все для него жалкие любители. Но он всегда любезен и мил и, главное, понимает в музыке. При мне говорил репортеру, что оркестр, по его мнению, заслуживает особого упоминания. Ничего подобного, сказал, никогда не слышал. Только когда распоряжается этот Клеймор, дождешься от них чего-то, кроме дежурного «Оркестр честно внес свою скромную лепту под управлением...» Надеюсь, хоть фамилию нашу в виде исключения не переврут!
– По-моему, готово, да?
– Придется тут сзади вставить резиночку, а то слишком распахивается разрез. Ты же не хочешь, чтоб с тебя шляпа свалилась, детка! Между нами говоря, я твердо решила, что мистеру Клеймору больше не к чему будет придраться. Пусть ссорится сколько ему угодно, я буду как скала! Для всякой ссоры, в конце концов, нужны двое. Вдобавок хочется, чтоб у мистера де Трейси осталось о нас хорошее впечатление.
– У него коленки смешные, да?
– Коленки? О! Поняла, что ты хочешь сказать! Когда я была девочкой, мы называли это «кавалерийские колени». Ты, конечно, был еще маленький, когда лорд Кромер открывал институт. Ты, конечно, не помнишь. Интересно, был мистер де Трейси когда-нибудь в кавалерии?
– Маловероятно, по-моему.
– Почему, я уверена, он дивно бы выглядел!
Мама весело вскочила, сама примерила мою шляпу, потом передала ее мне.
– Сзади что-то не очень, мама. Как-то съезжает.
– Господи. Может быть, ты ее будешь придерживать? Одной рукой?
– Я же должен отдавать честь этой дерь...
– Оливер!
– ... ревянной жуткой алебардой!
– Я шнурочек пришью. Будет под подбородком держаться, как у тебя, помнишь, была матросская шапочка. Ты был в ней такое очарованье! На ленте «Британский лев». Мы тогда отдыхали две недели в Уэймуте, и ты подошел к каким-то матросам и говоришь: «А я тоже моряк!»
– Господи.
– Поставь чайник, ладно, детка? У нас будет нечто вроде раннего ужина. А если ты придешь после спектакля голодный, ты сможешь что-нибудь перехватить. Там, конечно, будет потом кофе с пирожными, но кто же их ест? Все всегда сли-ишком возбуждены. Хорошо, детка! А сейчас лучше поупражняйся на скрипке.
– Зачем это?
– Ты хочешь дать мистеру Клеймору повод придраться?
– Ну ладно, ладно.
– И вынь этот пенс!
– Да мистер Клеймор...
– Я не про спектакль, глупыш, – сказала мама и опять расхохоталась. – Я про сейчас. И не надо было оставлять его в скрипке, Оливер. Это для нее вредно.
– Я и не оставлял.
– Положи его в футляр!
– Он у меня будет в кармане.
– Если у тебя будет карман! То есть в твоем костюме цыгана, я имею в виду.
– Лучше я сбегаю в гараж, на алебарду взгляну.
– Только недолго, да?
Я вернулся к своей алебарде, нагнулся, пощупал. Она была еще липкая, и я не стал ее трогать. Генри – на то он и Генри – был еще в офисе. Но когда я к нему обратился, он ничего мне не смог посоветовать. Это меня слегка удивило, я привык считать, что Генри может все.
Я медленно побрел домой, и там мама заварила мне чай и довела до совершенства шляпу. Папа был тут же и скучно пережевывал пирог с мясом. Мама не проглотила ни кусочка, все время разговаривала и будто порхала над землей.
Я остро ощущал нашу с папой кровную связь.
– Пап, ну как? Работа идет?
Папа повернул голову и задумчиво на меня посмотрел. Потом отвернулся и продолжал есть.
– Ответил бы мальчику, папочка!
– Бах, – сказал папа. – Гендель. Тонкий помол – вот это я люблю!
– Кое-что в «Червонном короле» очень мелодично, – сказала мама. – Ты сам говорил!
Папа посмотрел на нее затравленным взглядом.
– Да. Говорил. Когда слышал его в первый раз.
Мама заведовала моим переоблачением в костюм цыгана и руководила гримировкой. Особенно разили наповал усы. И потом папа с мамой пошли занимать свои места в оркестре. Улицы возле ратуши являли странное зрелище. Дамы в неохватных и непостижимых кринолинах, стражи в шлемах и перьях, двое-трое пейзан, перепорхнув с одной стороны Площади на другую, юркали под навес на лестницу перед ратушей. Я приободрился, решив, что в таком обществе спокойно останусь неопознанным, и, сжимая свой футляр, пустился через Площадь. Но, дойдя до ступеней, убедился, что они так забиты шлемами и кринолинами, что мне не успеть вовремя пробиться. Я решил попытать счастья у главного входа, потому что едва ли туда уже подоспела какая-то публика. Прокрался через рынок, вынырнул на Главной улице и – сердце мое бухнуло прямо в пряжки на туфлях, а оттуда подпрыгнуло к горлу.
У главного входа ратуши стояла очередь. В абстракции я понимал, что люди придут на спектакль. Но вот они были передо мной – живые, из плоти и крови. Я всех их знал в лицо и, призвав на помощь все свое самообладание и осмотрительность, мог с ними разминуться на улице, не покраснев как рак и не растянувшись плашмя. Обычно я надеялся и порой убеждался, что я, на худой конец, незаметен, а в лучшем случае и невидим. И вот не метафизически, а с беспощадностью факта мне открылось, что сейчас придется себя подавать этим реальным, выстроившимся хвостом людям; оскорблять их слух беспомощностью своих двойных флажолетов. У меня даже руки затряслись от этого кошмара, и я отпрянул под укрытие ратуши, под временную сень ее колонн. Очередь молча втекала в двери. Вдруг тромбон старшины О'Донована грянул над моей головой. Увертюра, поехали. Я кинулся к лестнице, но там все еще было битком, и меня ужалила новая забота. Я не видел, куда бы приткнуть футляр. Я побежал домой, подумал, как спокойно и мило в нашей гостиной, и бросил его там. Кинулся обратно, со смычком в одной руке и скрипкой в другой, услышал, что увертюра кончилась, и стал продираться вверх по лестнице. Она была забита нервным, свирепым народом, не имевшим ни малейшего снисхождения ни ко мне, ни к моему инструменту. Я протиснулся до первой площадки, был вынесен людским прибоем на вторую и брошен к самой сцене. Тут я сообразил, что забыл свой пенс, и попытался снова протиснуться вниз. Это повело к ряду страстных обвинений, произносимых таким шипящим шепотом, что я не расслышал ни одного. Я мог бы, конечно, грубой силой проложить себе путь, но отчасти его заграждали сравнительно нежные девы, и я вдобавок нес скрипку. Я взял себя в руки и призвал на помощь свой ум. Когда гримированное лицо кидалось на меня и шипело, я говорил ему, что мне нужен пенс. Не найдется ли у вас пенса? Но у всей толпы, по-видимому, не было ни единого пенса, а иные были настолько бездушны, что смеялись надо мной. Потом у меня отстали усы, и я был так стиснут, что не мог водворить их на место. Последняя моя надежда – на полную неузнаваемость – рухнула. Я сдался, я покорился судьбе и стоял за рисованным задником в ожидании знака мистера Клеймора. Меня беззвучно и страшно давили уже не актеры на лестнице, а незримая публика в зале. Я начал дрожать, руки примерзли к скрипке. Все указания вылетели из головы.