Пирамида - Голдинг Уильям. Страница 26

– Мне уже кажется, что это место са-амое очарова-ательное на всем белом свете!

Великолепным размашистым шагом я ступил за рисованный задник и очутился на слепящей сцене.

Я стоял, щурясь от блеска, примерзнув к скрипке, и вот раздался первый одинокий хлопок, второй – и хлынули теплым потоком аплодисменты. В них слышалась ласка. Ясно было, что меня узнали, признали аптекарского сынка; ясно было, что да, я парень что надо. Я вдруг понял, что все мои шапочные знакомцы одобряли мое поведение, во всяком случае извиняли его. От страха, даже ужаса меня непоследовательно кинуло сразу к самонадеянности. Прямой, музыкант до кончиков ногтей, скрипач не только с дипломом, но еще и смычком владеющий, я взял свой первый аккорд. Пальцы были жаркими, нежными, рука со смычком – вольной, гибкой. Меня не мучили никакие сомнения, я играл так же громко, как пела миссис Андерхилл. Я кончил – я заранее знал, как точны, как ликующе тонки будут три моих последних эффектных двойных флажолета, – и каскадом обрушились аплодисменты. Самоуверенность и самообладание не покинули меня. Я пригляделся к свету и видел маму за пианино, она кивала, смеялась, аплодировала. С великолепным хладнокровием я поклонился. И когда выпрямился, кошель с деньгами, просвистев мимо моего лица, шмякнулся о циклораму. Пятясь со сцены, я снова кланялся. В зале топали.

– Бис! Бис!

Скромность мне подсказала, что, пожалуй, довольно. В конце концов, это была сцена мистера Клеймора, и я не хотел ему ее омрачать. Пот застывал у меня на лбу, и, вжимаясь в лестничную давильню, я нежно, учтиво улыбался всем и каждому с высоты своего нового роста. Времени у меня было полно, в сущности, целый вечер оставался до перевоплощения в бифитера, и я предвидел, что это, конечно, будет некоторый спад. Зато – как легко. Не играть на скрипке, вообще – ничего. Только оживлять сцену. Я спустился вниз, и вечер обдал меня внезапной свежестью. Я стоял, наслаждаясь простотою действительности и воспоминаниями о своем триумфе.

В нескольких метрах от меня опирался о колонну мистер де Трейси. На лице его была та же нежная улыбка.

– Поспешаем прочь, мальчуган?

– Мне переодеться надо. Значит, вас не было за сценой, сэр?

– Я понял, что, стоя здесь, можно полней сосредоточиться на музыке. Были у вас какие-нибудь затруднения?

– Вообще-то я эти деньги не успел поймать. И усы отстали.

Мистер де Трейси улыбнулся и сверху овеял меня сладостью.

– Прелестно! Прелестно!

Он пошарил в полах плаща, вынул бутылку, осмотрел на свет, убедился, что она пуста, и сунул обратно.

– Не пойти ли нам тихохонько вместе выпить, Оливер?

– Я же в костюме!

– Я тоже. Можно мне отбросить притворное и глупое «мальчуган»?

– Вы слышали, как я играл?

– О да. И что-то мне подсказало, что вашего пенса не было с вами.

– Ради Бога, простите!

Мистер де Трейси подрожал коленками.

– Едва ли вы угодили своему ненавистному сопернику.

– Моему?

– Нашему великолепному герою-любовнику.

Я переглотнул и поднял на него глаза. В ответ он улыбнулся, обдав меня призрачным веяньем джина.

– Но как?

– Мужественные ноги чуть-чуть носками внутрь. Взгляд... щенячьей преданности. Прелесть, прелесть!

– Но я не...

– Я соблюду ваш секрет.

– Она не...

Он обвил мое плечо своей длинной рукой. Странная приятность, ощущение защиты.

– Она ничего не знает, да? По-моему, пора исцелиться.

– Пока я жив...

Он потрепал меня по плечу.

– Шоковая терапия.

– Да нет же, я ничего. Честно.

– Десять гиней – и билет туда-обратно третьим классом. Кажется, грех жаловаться. А жалуешься, и еще как! И до того хочется удрать, что под конец почти все эти десять гиней... Тем не менее. Пошли в мавзолей.

– Где это?

Я увидел, что он смотрит на «Корону», и разразился пылкими протестами:

– Ой! Мне, во-первых, переодеться надо! Ведь я, как-никак, тут живу!

– Единственное утешение, какое я могу предложить вам в столь горестной участи, Оливер, – хороший стаканчик джина. У вас еще уйма времени до того, как вы будете оживлять сцену для мистера Клеймора.

– Я думал, вы его Норманом зовете.

Мистер де Трейси кротко кивнул.

– Да-да, в самом деле?

– Но разве вам не надо сидеть за сценой, сэр?

– А я и сижу. – Он сверху дохнул на меня. – Ты же знаешь, что я там сижу, правда, Оливер? Ты будешь моим свидетелем, правда?

Я радостно рассмеялся.

– Уж будьте уверены!?

– И называй меня Ивлин.

– Как Норман?

– Нет, не как Норман, дитя мое. Как мои друзья.

– Ага!

У самой «Короны» он легонько меня отстранил и постоял, глядя на ратушу, несколько набок склонив голову.

– Судя по совершеннейшему отсутствию звука, поет мистер Клеймор.

Я хихикал, я его обожал.

– Да! Да! Господи!

– Я с ними работал, видишь ли, – за мои грехи! – так что я все про них знаю. Особенно про нее.

– Почему это?

– Бернард Шоу называет такое «Женщина во мне самом». Во мне много женского, Оливер. Так что уж я-то знаю.

– Она красивая.

Мистер де Трейси улыбался. И каждое его слово было как осиный укус.

– Она – пустая, бесчувственная, суетная женщина. У нее недурное личико и хватает ума вечно улыбаться. Да что там! Ты в сто раз... Никогда не открывай ей своей телячьей любви. Это только потешит ее суетность. И как спесивы оба! Нет, тут не то что десяти гиней, тут тысячи...

Я открыл рот, но не находил слов. Мистер де Трейси отпустил мое плечо, с живостью распрямился.

– Ну вот. Мы у цели.

Ввинтился во вращающуюся дверь, оглядел пер вый зал.

– Если ты принесешь мне то кресло, Оливер, и сядешь вот сюда, мы очень уютно разместимся между камином – и пальмой.

И пошел во второй зал. Менять этот незыблемый интерьер было отважное предприятие. Однако, чувствуя, что все теперь вдруг изменилось, я радостно приволок кресло. Мистер де Трейси принес два бокала с прозрачной жидкостью.

– Превосходно исполнено. Твоя бы мама, и та... Нет. Это низко с моей стороны. Прости меня, Оливер, но, видишь ли, я, – пошарил глазами, будто рассчитывал прочесть где-то в воздухе нужное слово, – я... истерзан. – Протянул мне бокал и сложился в кресле. – И даже нельзя ведь сказать, что во имя искусства. Все во имя десяти гиней, и ты – первое, буквально первое человеческое существо, которое я встречаю в связи с этими возмутительными упражнениями в буколических глупостях. Н-да. За исключением, разумеется, твоей достойнейшей мамы.

– Она вас без конца превозносит.

– Вот как? Весьма польщен. Ну а твой отец?

– Он вообще мало разговаривает.

– Это ведь тот обширный господин в сером, который играет на скрипке с каким-то тлеющим жаром?

– Верно.

– Он пользуется методом Станиславского. Я никогда не видел, чтоб так явственно выказывалось яростное презрение. Ни единого слова. Взгляд устремлен в ноты. Каждая нота на месте. Тлеет, тлеет, тлеет. О Боже – зачем?

– Так маме хочется.

Я хлебнул из бокала и задохнулся.

– Пей медленнее, Оливер. Ты почувствуешь такое освобождение! Господи. Уж я-то попил на своем веку.

– Освобождение? От чего?

– Вообще. От чего хочется удрать. Освободиться.

Я помолчал, прикидывая тесные пределы собственного существования. И вдруг меня прорвало, хлынуло горлом:

– Верно. Точно. Все – зло! Ложь! Все. Нет ни правды, ни совести. Боже! Не может ведь жизнь... ну, где-то глянешь на небо, и... а для Стилборна же это – крыша! крыша! Как... И как надо прятать тело, о чем-то не говорить, о чем-то даже не заикаться, с кем-то не кланяться... и эта штука, которую они выдают за музыку, – все ложь! Неужели они не видят? Ложь, ложь! Похабщина какая-то.

– Весьма прославленная. Огромные сборы.

Я сделал быстрый глоток.

– Знаете, Ивлин? Когда я был маленький, я думал, что дело во мне, и, конечно, так оно и было отчасти...

– Прелестно! Прелестно!

– Все так запутано. А знаете? Всего несколько месяцев назад я... брал девушку, там, на горе. Можно сказать, публично. А почему бы и нет? Почему? Кто в этом... этом... кто делал что-то более... более...