Славянский меч (Роман) - Финжгар Франц. Страница 27

Журчал фонтан, струйки его утопали в бассейне, оба они смотрели на пляшущие лучи и оба не решались произнести ни слова.

— Не могу, отец, а сейчас уж совсем не могу. Раз Асбад преследует меня, я должен выждать и показать всем, на что способен славин. Асбад никогда не посмеет сказать во дворце: «Исток — варвар, плохой воин, дикарь. Из него ничего не выйдет». Такого позора я не снесу.

Славянский меч<br />(Роман) - i_015.jpg

— На ипподроме перед тысячами людей ты доказал, кто ты и чьей крови. Зачем еще доказывать? Поверят Асбаду, а не тебе. Он погубит тебя!

— Меня хранят Святовит и Перун. Девять сыновей Сваруна пали в битве с византийцами. Боги ждут возмездия.

— Да сбудутся твои слова!

— Я не могу возвратиться домой, сказал я. Не могу, потому что мои планы идут дальше. Что пользы от того, что я научился кое-как воевать! Мне нужно перехитрить их, выведать их тайны, нужно добыть оружие и привезти его домой. Смотри, сейчас я служу за золотые статеры. Я отдаю их Эпафродиту, он торгует на них, и золото умножается!

— А в-третьих, ты не можешь вернуться домой, потому что ты молод и у тебя нет разума. Тебя ранили, и ты скорее бежишь назад, ближе к ней, к Ирине, откуда прилетели стрелы! Если бы у тебя было сердце музыканта! Сынок, Радован тоже любил, много красивых девушек вздыхало по нему. Но певец ударял по струнам, забирая песню из девичьих глаз, и шел дальше, забывая обо всем и оставаясь свободным. Только струны знают о тихой любви в сверкающем Константинополе, у Балтийского моря и в бескрайних лесах, ибо новая любовь вдыхала в них новую жизнь. Ты не певец, Исток, поэтому напрасны мои слова.

Опечаленный старик склонил голову.

— Отец, ты тоскуешь по родине! Ступай за Дунай, поклонись отцу и объясни ему, почему его сына нет дома. Сварун будет гордиться мною, и надежда усладит его дни!

— Тоскую по родине, говоришь? Ох, нет! Где родина певца? Везде и нигде. Нет, я не тоскую по родине. Но ухо мое соскучилось по блеянию стад, глаза — по зеленым лесам. Сыт я Византией, сынок мой, по горло сыт. Поэтому я ухожу. Завтра же.

Радован выпрямился. Печаль исчезла с его лица, и он громко запел дорожную песнь.

— Клянусь Шетеком, я распустил нюни, глупец! Сегодня ночью мы простимся, Исток! Далеко идут твои планы. Ты осуществишь их, коль не сразит тебя женщина. Если тебе нравится играть с ней — пусть она танцует под твою дудку, а не ты. Радован не забудет тебя. К лету он вернется и принесет тебе новости с родины. Мне вдруг показалось, будто я на ходу засыпаю в этом Константинополе с тех пор, как меня кормит Эпафродит. Его я тоже не забуду, особенно его вино. Идем, нас ожидает полная чаша. Выпьем на прощанье!

Они пошли к дому.

— Византийский жирок убавил мне мужества. По ночам я стал думать о Тунюше чуть ли не со страхом. И все-таки я не боюсь этого коровьего хвоста. Доведись нам встретиться, я ему покажу, он надолго запомнит Радована. Собачий сын!

— Не бойся его! В твоей пятке больше мудрости, чем в голове гунна. А когда придешь домой, разузнай, верно ли, что он посеял вражду между нашими племенами. Иди от племени к племени, предостерегай и убеждай, мири их, рассказывай о предателе Тунюше, византийском рабе, продажной твари. А вспыхнет война, скорей приходи за мной! Сын Сваруна вернется к своим братьям.

— Я сказал, к лету вернется Радован, война ли будет или мир. Только бы не подвели его старые ноги и не приняла в свои холодные объятия Морана.

— Морана пощадит тебя!

Они вошли в покой, где в посеребренном светильнике, висевшем под потолком, горел огонь. Радован поднял большой глиняный сосуд и налил из него вино в пестрые кубки.

— Bibe in multos annos et victor sis semper [85], — провозгласил он по древнему римскому обычаю, сохранившемуся в Византии, страшно довольный тем, что Исток его не понял.

А в то время, когда они торжественно поднимали прощальные кубки и мудрый Радован поучал Истока, в императорском саду в тени аканфа тихо стоял Асбад. Он сам пришел проверять караул во дворце. Но это был только повод. Подкупленный евнух после полудня тайком положил его письмо в спальне Ирины. С тех пор как Исток победил на ипподроме, с тех пор как он, Асбад, крикнул императору, что Исток из славинов, сражавшихся против Хильбудия, Ирина не разговаривала с ним. Когда он приближался к ней, она убегала; когда во время придворных церемоний он шептал ей пламенные слова любви, она не слушала его и отворачивалась. Асбад сходил с ума от дикой страсти. И вот он решил ночью вызвать ее в сад. Обширные императорские сады на берегу шепчущей Пропонтиды чудесными весенними ночами скрывали под своей темной сенью тайны, что днем рождались на площадях, в роскошных бассейнах, на обильных обедах и расцветали в ночной тишине. Любые двери, как бы они ни охранялись, мог отомкнуть золотой ключ разнеженного патрикия, когда дело касалось любви.

Долгие часы провел Асбад в ожидании. Сотни раз пересчитывал он окна и искал луч света, который сказал бы ему: встала, идет. Не вспыхнул огонек в окне, не дождался он Ирины. Миновала полночь, поредели звезды на востоке.

«Она презирает меня, — думал Асбад. — Она, единственная, обожаемая, любимая до безумия!» Он был настолько подавлен, что готов был рыдать. Асбад и сам не знал, любовь ли его оскорблена или самолюбие. Чтобы ему противилась женщина! Ему, магистру эквитум [86], по которому тоскуют почти все женщины Константинополя, которого разгульной ночью после разгульного пиршества целовала сама Феодора! Его презирает Ирина, у которой половина крови — варварская! Все его чувство, вся его безумная страсть обратилась в гнев. Он скрежетал зубами, стискивал кулаки и клялся сатаной, что уничтожит, унизит и погубит ее. В злобе он позабыл даже, где находится, и с такой силой топнул ногой, что рукоятка меча стукнулась по до-спеху. Он испугался, сердце бурно забилось, он прислушался и замер в густой тени.

Вдруг ему показалось, что в глубине сада между высоких стеблей лотоса мелькнула тень. Каждая жилка затрепетала в нем. В безудержной тоске он прижал руку к сердцу, для которого стал вдруг тесен доспех. Он напрягал глаза, сдерживал дыхание, прислушивался с таким вниманием, что улавливал, как падали иголки с ливанского кедра, возвышавшегося посреди зеленой поляны. Вскоре ему почудилось, будто скрипнул песок. Словно муравьи закопошились в его голове, так он был поражен. Но снова тишина и безмолвие. Он решил, что ошибся. Сердце угомонилось, рука соскользнула с груди и судорожно стиснула рукоятку меча. И тогда снова шевельнулась таинственная тень и беззвучно скрылась в кипарисовой роще. Асбад раскрыл рот, на губах его замерло имя: Ирина! Окликнуть ее он не посмел. Он так тосковал по ней, что готов был покинуть свой тайник и последовать за ней через пеструю клумбу в рощу. Но сдержался. Собрал все силы, протер рукой глаза, убеждая себя, что это игра его воспаленного воображения. Он полностью овладел собой, хотя ни на одно мгновенье не отводил взгляда от кипарисов.

На востоке за морем засияла нежно-розовая полоска.

Занималась заря. С моря повеял прохладный ветерок, остужая горящий лоб. На губах Асбада заиграла насмешливая улыбка. Ему стало стыдно. Так разволноваться из-за какого-то привидения! Зачем он позволил страсти ослепить себя, зачем надо было писать Ирине, клясться ей в любви, валяться у ее ног и умолять позволить ему целовать песок, которого коснется ее нога? Зачем это? Сейчас он был готов смеяться над собой. Завтра она покажет пергамен своей ближайшей подруге, и через два дня весь двор узнает, какую победу одержала Ирина. Над ним будут издеваться, перемигиваться между собой, а Феодора, злорадно усмехаясь, выразит ему свое сочувствие.

Он был подавлен и уничтожен. Ему стало жаль себя. Он повернулся, чтоб уйти. И тут вновь между кипарисами возникла тень и торопливо пошла по тропинке, направляясь словно бы к нему.