Дорога надежды - Голон Анн. Страница 16

С невыразимым усилием она повернула голову, чтобы не видеть больше птиц, которые начали уже расправлять шелковые крылья, и увидела ангелов, на сей раз в одиночестве сидящих у ее изголовья и наблюдающих за ней. Это не удивило ее. Из ада — в рай. Однако рай — это не Небеса, подсказал ей затуманенный рассудок, всегда отвергавший пассивность и вновь вступавший в свои права.

Рай всегда на земле. Как, впрочем, и ад. Рай — это земное счастье, таинственным образом отделившееся от вечного блаженства. Глядя на этих столь прекрасных существ, расположившихся у ее изголовья, склонившихся друг к другу, так что их белокурые волосы переплетались в самозабвенном порыве, сближавшем их усталые головы, она поняла, что ей было ниспослано откровение: ничтожная часть чего-то запредельного, казалось, приоткрылась ей, возносившейся к вечному свету.

В этот миг небесные посланцы взглянули друг на друга. Свет, лучившийся из их ясных глаз, преобразился в страстное выражение ослепительной признательности, и по их тонким и таким близким очертаниям, вырисовывавшимся в золоте горящей лампы, она поняла, что их губы, не ведающие проклятия телесности, часто сближаются. Буква А на их груди, лучистая пунцовая буква, разрасталась до огромных размеров, образуя слово, красное, фосфоресцирующее слово — ЛЮБОВЬ.

«Так вот оно, — сказала она себе, — это новое знамение. Я его не понимала раньше — любовь».

Пронзительная правда, прежде искаженная, неполная, непризнанная, властно заявляла о себе, запечатлевалась в огненных буквах:

В духе, Но посредством тела Утверждается Любовь.

— Она проснулась!

— Она пришла в себя!

Ангелы перешептывались по-прежнему по-английски.

— Моя возлюбленная сестра, ты узнаешь нас?

Ее удивило это обращение на «ты», к которому, как ей говорили, прибегали на английском, лишь обращаясь к Богу.

Они склонялись над ней, ее пальцы ощущали шелк их пышных волос.

Значит, это не сон. Следовательно, с их помощью она стала хранительницей великой тайны.

Они обменялись взглядом, в котором сквозила ликующая радость.

— Она возрождается!

— Позовите Черного Человека.

Опять Черный Человек! Неужели ей снова предстоит погрузиться в это сумрачное безумие? Анжелика устала от бреда, от бесконечных трансов.

Она ускользнула, вверившись сну, как вверяются материнской груди.

На сей раз она знала, что погружается в благодетельный сон, здоровый человеческий сон, глубокий и живительный.

От грохота повозки у нее раскалывалась голова. Надо было остановить этих лошадей, которые тянули за окном тяжелые двухколесные тележки.

Она слишком много спала, слишком глубоко, слишком долго.

— Надо ее разбудить.

— Просыпайтесь, любовь моя…

— Просыпайся, малышка! Пустыня осталась далеко позади. Мы в Салеме.

Голоса взывали к ней, захлипали ее, тревожили, повторяли: «Салем, Салем, Салем. Мы в Салеме, в Новой Англии. Просыпайся!»

Она не хотела огорчать их, разочаровывать. Она открыла глаза и содрогнулась, ибо, как только ее взгляд привык к слепящей яркости солнца, увидела сначала негритенка в тюрбане, размахивающего опахалом, затем заросшее светлой бородой лицо какого-то великана — Колен Патюрель, предводитель рабов Микенеза в королевстве Марокко.

Колен! Колен Патюрель! Она так вперилась в него взглядом, боясь вновь оказаться во власти галлюцинации, что Жоффрей де Пейрак сказал ей тихо:

«Душенька, разве вы не помните, что Колен приехал к нам в Америку и теперь — губернатор Голдсборо?»

Он стоял у изножия постели, и она, узнав дорогие ей черты лица, окончательно успокоилась. Машинально она подняла руки, чтобы поправить свое кое-как повязанное кружевное жабо.

Он улыбнулся ей.

Теперь она искренне хотела оказаться в Салеме, где царил мир на земле людей доброй волн. Они наполняли комнату. В живом солнечном свете — стояла превосходная погода — она различила, помимо негритенка, две остроконечных пуританских шляпы, индейца с длинными косичками, обворожительную маленькую индианку, французского солдата в голубом рединготе, Адемара, множество женщин в голубых, черных, коричневых юбках, белых воротничках и чепчиках.

Среди них находились три или четыре совсем юные девушки, сидящие у окна за работой; они шили, шили, словно от их прилежания зависело, пойдут или не пойдут они на бал, даваемый прекрасным принцем.

— А… Онорина? Онорина!

— Я здесь, — раздался звонкий детский голос. И головка Онорины появилась у изножия кровати, эдакий бесенок с растрепанными волосами, возникла из-под стеганого одеяла, под которым она пряталась все эти долгие часы.

— А…

От тягостного воспоминания затрепетало ее уставшее сердце… Два птенчика в гнездышке.

— Но… ворожденные?

— С ними все в порядке.

Мысли о близнецах вихрем закружились в ее голове.

Как прокормить их? Что с ее молоком? Лихорадка, должно быть, выжала его или превратила в яд.

Догадываясь о причинах ее волнения, все присутствовавшие наперебой принялись заверять ее, успокаивать, затем, как по команде, смолкли, не желая оглушать хором своих голосов.

Постепенно, отрывочными высказываниями и репликами ее осторожно ввели в курс дела. Да, ее молоко перегорело, и это к счастью, ибо, если к охватившей ее лихорадке добавилось бы воспаление молочных желез… О! Слава Пречистой Деве!

Нет, дети не пострадали. Им подыскали превосходных кормилиц. Одна жена Адемара, дородная Иоланда, вовремя подоспевшая со своим шестимесячным крепышом, другая — сноха Шаплея.

— Сноха Шаплея?

Мало-помалу ей все разъяснили. Ей следует не переутомляться, а думать о том, как восстановить силы. Постепенно выстраивалась последовательность событий. Ей хотелось бы знать, как Шаплей… И почему негритенок?

Но она была еще слишком слаба.

«Я бы хотела увидеть солнце», — сказала она.

Две сильные руки: Жоффрея — с одной стороны. Колена — с другой, — помогли ей сесть и облокотиться на подушки. Все расступились, чтобы она могла видеть свет, потоками врывавшийся в распахнутое окно. Это искрящееся золотое мерцание вдали было морем.

Она хранила воспоминание о том возвышенном искушении, которое увлекало ее, уводило по дороге к бесконечному свету. Однако ощущение стиралось… На дне души оставался какой-то тоскливый осадок.

Зато благодаря своему возвращению к людям, которых она любила, которые собрались вокруг нее, окружая горячим сочувствием, любовью, нежностью, радостью, видя ее живой и улыбающейся, она поняла, что была счастливейшей женщиной на свете.

Гнетущая жара сменилась оглушительной грозой. В ночь, когда Анжелика чуть не умерла, ветер, молнии, гром, хлесткий дождь сотрясали небо и землю.

Когда ночью она пришла в себя, шел только дождь, морща воду на рейде, заливая островки, превращая улицы в потоки красной воды, а с островерхих крыш с обрывистыми скатами певучими потоками стекала вода, наполняя стоящие под ними в траве бочки.

Несмотря на прошедшую грозу, долго звучал еще, оглашая окрестности, концерт тысяч ручейков, а поскольку смолкло пение птиц, пережидавших под мокрыми листьями непогоду, отовсюду слышались только синкопы потоков воды, низвергавшихся, а затем истончавшихся до красивых нот, округлых и меланхоличных. И город воскрес, нарядный, умытый, залитый солнцем, в котором играли красками спелые плоды в садах и поблескивали декоративные осколки стекла и фаянса, инкрустированные в цоколи домов.

Это продолжалось три дня. Настоящий потоп, призванный, как полагали, проводить в последний путь красавицу иностранку и двух ее младенцев, которая воскресла, и это тоже было отмечено, как раз в тот момент, когда солнце вступило в свои права.

Анжелика лишь с большим трудом оправлялась от головокружения и слабости, которая была вызвана опасным приступом болотной лихорадки. Возбудители лихорадки настигли ее в Средиземноморье, потрясения же, связанные с преждевременными родами, обострили болезнь.

Она все еще находилась в прострации, погружалась в сон, как в смерть, и пробуждалась с чувством уверенности, что с начала ее болезни прошла вечность и никогда, никогда они не покинут Салем и не попадут в Вапассу.