Остров - Голованов Василий. Страница 33
Клянусь, мы не взяли с собой ни одной ненужной, бесполезной вещи. Тем не менее, перед неотвратимостью «завтра» со многим пришлось расстаться: я давно знаю, что рюкзак весом 30 килограммов унижает меня, превращая в отупелое и страдательное существо, а если он будет весить больше, то психике всерьез угрожают неприятности. Желание сдаться перед трудностями делается непреодолимым; позор поражения подавляет все другие чувства, воцаряясь на вершине ценностной пирамиды и верша оттуда свой гнусный суд…
В общем, сказав Толику, что к утру мы будем готовы, мы с Петром принялись критично выбирать из совокупности всего нужного наименее нужное. После того, как я выложил из рюкзака последнюю книгу (а это была замечательная и совсем не тяжелая книжка дзенских афоризмов; я всегда вожу ее с собой, и, признаюсь, мне непросто было отказаться от книги, как от принципа) дело определенно пошло быстрее. Я здраво рассудил, что диктофон мне тоже будет ни к чему в тех местах, где встреча с интересным собеседником наименее вероятна; вслед за диктофоном в «модуль» – герметичный прорезиненный мешок-контейнер, который используют в пещерах спелеологи – отправилось все «добавочное» к фотоаппарату, спирт, вся «запасная» одежда, все дублирующие друг друга продукты – в результате едва ли не треть еды и вещей. Сбросив в модуль двадцать килограммов, мы получили более или менее пригодные для переноски рюкзаки. Мой весил 27 кг, петькин примерно столько же. Но если б я хотя бы час погулял со своим рюкзаком за поселком, то, наверняка, выложил бы из него еще хотя бы пару банок тушенки: тогда, глядишь, и позвонки бы не потерло так друг о друга, и плечо не так оттянуло бы…
Но – так или иначе – к походу теперь мы были готовы и сон наш был долог и сладок.
Солнечным утром мы оттащили модуль с лишними вещами в «оружейку» – чуланчик в конторе, запирающийся на замок, навешенный на сваренную из арматуры дверь, за которой хранилось несколько противогазов, примитивная радиостанция военного образца с комплектом батарей к ней и еще множество небесполезных, но по большей части неисправных вещей. На этом, однако, порыв движения иссяк. Толик почему-то не появлялся. Я пошел к Григорию Ивановичу и застал его возле сараюшечек на морском берегу за плотницкой работой: где-то он раздобыл отличный кусок свежего дерева (а надо сказать, что на Колгуеве нет иного дерева кроме плавника – бревен, вынесенных в море северными реками) и теперь с помощью топора и ножа с поразительным мастерством выделывал полозья – ровные и гладкие, как стекло – для небольших нарточек.
Оказалось, что Толик куда-то ушел еще с вечера.
– За Аликом? – догадался я.
– Наверно, так.
Это меня слегка озадачило. Тундра тогда представлялась мне разверстой на все четыре стороны плоскостью, прихотливо запутанной в самой себе и я не мог, хоть убей, вообразить себе, как на этой плоскости можно разыскать человека или оставить ему послание в месте, которое он ни в коем случае не минует. Вернувшись в гостиницу, я объявил Петру, что поход наш, скорее всего, откладывается до завтра. Это его раздосадовало. Меж тем, обстоятельства неуклонно складывались в нашу пользу, что понял я только потом.
Во-первых, если бы Толик не нашел Алика, то, неся один палатку, лодку и ружье, заскучал бы в первый же день нашего похода. А заскучав, заторопился бы домой и поломал бы весь замысел.
Во-вторых, перевозчик наш Саша, на лодке которого собирались мы отправляться, накануне случился пьян, а с утра, соответственно, был выпимши. Еще не зная его в лицо, мы, отправившись бродить по поселку с фотоаппаратом, повстречали необычайно добродушного парня, который дал мне сфотографировать себя, угостился сигаретой и в невнятных, но сердечных изъявлениях радости, расположения к нам и вообще, доброты жизни, обмолвился, между прочим, что нас-то, по-видимому, он и повезет на лодке завтра. Человек с понятием здраво рассудит, что везти нас неопохмеленным он не мог. Опохмелившись, мог бы, но – поди расскажи всю правду о причудах ликующей, бегущей ада души! – похмельная эйфория коротка и едва ли энергии его всеохватной любви хватило бы надолго. Скорее всего, высадил бы он нас на полпути до Васькиной и помчался бы в поселок за догоном… Зато на следующий день! Ничто так не способствует тщательному исполнению задачи, как героическая сосредоточенность похмельного разума, устремившегося помыслом к трезвости… Чему и стали мы назавтра свидетелями…
Поскольку дел у нас не было, мы полдня просто праздно шатались по поселку.
Все было так же, как два года назад, только настил улицы по-над морем совсем обветшал и не похоже было, чтоб его чинили.
Все было так же, только огромный кусок берега на середине поселка – как раз против того места, откуда осенью меж Кошек проходят тяжелые океанские волны – ополз вниз и береговой обрыв подступил совсем близко к крайним домам, в окнах которых – из-за того, что стекла были треснуты или разбиты – парусил мутный целлофан. Тонкая дрожь треснувшего стекла – словно похмельный озноб, нарастающий до чувства всеохватного страха: а как же здесь зимой?! Гнилое крыльцо, хрупкая пожилая женщина. Стоит, отрешенно глядя на море. Ветер шевелит короткие волосы. Шепчет что-то, поеживаясь и кутаясь в душегрейку того же синего цвета, которым выкрашены были когда-то стены барака. Несколько прикипевших, как лишайник, к серому, выскобленному зимними ветрами дереву пятнышек синей краски еще напоминают об этом. Мелкий дребезг стекла и мокрый ветер… Провода, превращенные морской солью в хрупкие окислы, рвутся под собственной тяжестью…
Старик перебирает на солнышке ржавую железную цепь. Все вещество жизни на острове сотворяется людьми из того, что другими брошено, а ими найдено и, соответственно: потеряно – подобрано, оторвано – приспособлено, отрезано – подшито… Металл, пенопласт, веревки, пластик – весь мусор мира, который прибивает к острову – все идет здесь в дело. Цепь. Откуда она у старика? А главное, для чего ему? Глупый вопрос: просто он нашел ее когда-то. Должна же быть на острове цепь? Вот, она у него.
Залатанные валенки, заштопанная красная шерстяная шапка, много раз чиненная телогрейка… Да и сарайчик позади, кажется, выстроен из разобранных по досочке ящиков…
Старик смотрит на нас из какого-то темного далека. У него удивительное лицо. У всех старых людей здесь удивительные и очень печальные лица, словно они знают о жизни что-то такое, о чем нельзя думать или вспоминать без грусти. Вот-вот, вспоминать. Прошлое. То прошлое, которое не было ни враньем, ни выдумкой, и которое было прекрасно…
Зачем же неумолимый ветер из будущего, налетая с необузданной силой, уносит все дальше милые сердцу образы, громоздя между ними и мутными от грусти глазами старика какие-то картинки, бессмысленные, как мультики; каких-то новых и неизвестно откуда взявшихся чужих людей – вроде вот нас, например – взамен прежних, близких?
У старика был сын. Хороший сын. Однажды у него случился острый приступ аппендицита. Фельдшер в поселке не решился резать, вызвали санрейс. Все получилось как нельзя лучше: борт прилетел, парня вовремя доставили в больницу в Нарьян-Мар. И тут, в больнице – с досады, что ли, на то, что в субботу работать приходится – дежурный врач сказал:
– С вами, с ненцами, всегда так: сначала напьетесь, как свиньи, а потом возись с вами, как с людьми…
А парень не пьяный был. Он вообще непьющий был. Как отец, как брат его. Просто у него приступ аппендицита случился, и его сюда привезли. Он не знал, как ответить на такую обиду, а стерпеть не мог и выбросился из окна.
Вот. Давно уже это было.
Только такую прореху в душе разве заштопаешь?
Старик опускает голову, не хочет больше смотреть на нас.
Возле большой спутниковой антенны мы наткнулись на Виктора Михайловича, начальника станции космической связи, сидящего на солнце с котом на плече. Он тоже мало изменился: лицо приветливо и серебряная шкиперская борода не потускнела. И только по некоторым вопросам, которые он задал – сколько стоит жетон на метро, давно ли мы были в Питере и каков он сейчас – я понял, что он решился уезжать в Петербург. Спросил – так ли.