Остров - Голованов Василий. Страница 35
Я Сашу потом за рулем лодки снял – и на снимке так же очевидно смущение, которое делало лицо его таким трогательным: словно не объектив всматривался в него, а око Господне, и перед этим оком он оробел и ослаб от малости своего человеческого совершенства. Саша, божий человек: когда я в следующий раз приехал, он умер уже, а был на год моложе меня…
Потом, по идее, мы должны были бы уложить рюкзаки, отвести лодку подальше от берега, запрыгнуть в нее и, оттолкнувшись в последний раз веслом… Потом Сашка должен был бы рвануть стартёр, сизое облако дыма должно было бы окутать работающий на холостых оборотах мотор и, наконец, моторка, описав длинную дугу…
Ничего этого я не помню.
Помню: была желтая вода.
И слегка покачивало, пока не зашли за Кошку.
Небольшие волны ровного дыхания моря.
Помню страх, нарастающий по мере удаления от берега: очень уж далеко до него, километр или два, вокруг вода желтая, холодная, не море, а так себе, а все равно, глубоко, и волна, и случись что…
Что?
Не знаю, что это бывает, когда случается, но – случись что – не доплывем.
Уже ни поселка, ни берега вообще не было видно, когда подошли к «Оби». Помню Алик спросил:
– Хочешь вопрос для «Что? Где? Когда?»
– Ну?
– Где сейчас находится прославленный дизель-электроход «Обь», гордость советского полярного флота: рейсы в Антарктиду там и по всему Севморпути?
Или это он накануне спросил, когда сидели на ступеньках гостиницы и курили?
Вблизи громадный мертвый корабль, вросший в мель в двух с половиной километрах от берега, производил столь грандиозное впечатление, что мои попытки уместить его в кадр оказались смехотворными: на снимке получился бы просто ржавый корабль, но силы небесные, как было впихнуть туда все окружающее?! Море, тихо хлюпающее под почерневшим бортом, ржавую тень на желтой воде, тоскливое, полное невыраженной жалобы гудение металлической пустоты или грохот железного листа, оторванного ветром – отдающийся многократным эхом в черных гротах окон испачканной птичьим пометом надстройки, бурой, как утёс? Как вложить в снимок ощущение пустоты – там, внутри корабля, гулкой пустоты, как в кино, когда откуда-то сверху сочатся и падают капли? Как передать одиночество? То ли его одиночество, брошенного всеми некогда славного корабля, из последних сил удерживающего прежнюю форму; то ли собственное твое человеческое одиночество перед этим гиблым форштевнем, нависшим, как ржавый топор, над плахой моря, одиночество твое в предстоянии смерти?
Помню, как налетел ветер, на корабле ожили звуки и он заскрипел, как умирающий великан. Но как уместить сонмы нестройных воплей, сливающихся в один грозный стон, в немотствующий снимок? Явление смерти должно быть величаво, как латынь.
О, инженеры минувших дней! Сонмы ветров омывают детище ваше в мертвом затоне далекого острова! О, достойнейший в белом кителе муж, первый ступивший капитанским шагом на её, девы-Оби мостик, тот, за которым пошла она, повинуясь слепо, сквозь полыхающие изумруды южных морей, наперегонки с летающими рыбками в антарктические воды, к пловучим горам, отломившимся от стен, опоясывающих страну вечного холода… Жив ли ты еще, первый её капитан? Или сам взираешь на смерть невесты своей с равнодушием мертвеца?
Последними завладели «Обью» геологи: выработавший свой ресурс корабль поставили на якорь, а потом, для пущей верности, посадили на мель возле Колгуева, когда тут стали искать нефть. Корабль стал экспедиционной базой. Но после того, как нефть была-таки изыскана на востоке острова, геологи выстроили там свой поселок и в середине семидесятых бросили «Обь», сняв с нее все, что им было нужно. После этого еще несколько лет обдирали корабль жители Бугрино, пока не ободрали до голого железа. Когда мы проходили под носом «Оби», вылезать на нее было уже опасно: завывания смерти не зря предупреждали каждого; палуба могла разверзнуться под ногами, как трухлявая пасть, а падение в железных лабиринтах к черной соленой ржавой воде пустых трюмов – стать последним полётом в вечность.
О корабле вспоминали совсем незадолго до нашего приезда: все-таки в электромоторах «Оби» было несколько сот килограммов чистой, как червонное золото, меди. Но залегала она на недосягаемой глубине в разрушенном и залитом водой машинном отделении. Толик имел какое-то касательство к «медной лихорадке»: то ли ему предлагали деньги, чтобы он нырял и разбирал моторы, то ли он сам хотел…
Есть что-то особенное в руинах кораблей. В бесконечной битве человека и моря корабль не ведает ни отдыха, ни страха. Он не сдается – но умирает. И чем добротнее корабль, чем круче его борта, чем крепче детали надежного когда-то механизма, тем более странные мысли приходят в голову: о неизвестной судьбе, о крепости, которая противостоит, но все же всегда бывает сокрушена, о неизбежности гибели и забвения и о грандиозной всеохватности моря, которое безразлично поглощает всё – и корабли, и людей, и драгоценности, и помои – и в один прекрасный день, может быть, действительно поглотит всё, что есть, если только новый праведник не сотворит нового ковчега, чтобы запустить новый цикл истории, в котором все повторится снова…
Помню чувство облегчения, которое я испытал, когда мы отошли от «Оби» и повернули к берегу.
Зачем – не помню.
Это был низкий тундровый берег, устье какого-то ручья. Мы, может быть, думали высадиться там, но мне это место не понравилось. Несколько балков было у ручья в тумане. Потом гуси побежали и Толик закричал, но они убежали в туман.
Столкнули лодку обратно в воду: этого не помню.
Когда прикидываю, сколько всего времени мы добирались, получается часа три. Правдоподобно.
Помню, долго брели по воде: мелкие места пошли и Саша заглушил мотор, чтоб не сломать винт, мы спрыгнули в воду и повели груженую лодку куда-то вперед. У Петра в сапоге оказалась дырка и он сразу промочил ногу и сильно погрустнел, как будто его огорчили очень несправедливо. Холод проник ему первому под оболочку, докоснулся до него. А он был почти мальчишка еще, и Бог его знает, что он думал, когда мы брели… Ну, не по морю, конечно – потому что эти мелкие места, они за Кошкой, закрыты от прямых ударов волн – но все равно: брели средь вод. И земли вокруг не было. И только пока за лодку держишься, есть ощущение, что вместе со всеми знаешь, куда идти. А стоит остановиться и хотя бы чуть-чуть отстать, как сразу проклёвывается холодок обступающей тебя пустоты. Еще минута – другая – и они скроются в тумане, а ты так и останешься стоять по колена в зеркале, один-одинешенек.
Начался отлив.
Помню выступившие из воды глинистые отмели, лоснящиеся, будто спины китов. Пару раз мы залезали в лодку, находя глубокое русло меж участками оголившегося дна, заводили мотор и неслись вперед в этом глинистом лабиринте.
Потом спрыгивали опять в воду, опять лодку вели.
Вокруг был мир, сотворенный из глины.
Глина отмелей: самая нежная, самая тонкая серая глина, которую мне когда-либо доводилось видеть. Глина, не оскверненная ни единым прикосновением, глина в своей первосути, в изначальных формах, выточенных водой до совершенной обтекаемости; глина рожденная здесь; год за годом, слой за слоем тысячи лет нарастающая, набухающая; живущая темной слепой жизнью глины; дышащая сырым первобытным тяжким духом глины; обнаженная основа мира, на которой удалось удержаться лишь крошечным пучкам йодистых водорослей да водяным червям…
Помню, во время пролета на лодке из-за отмели вдруг ударилась в разные стороны громадная стая белощеких казарок, крыльями раздирая белые холсты тумана…
Помню, как слева показалась впервые Кошка – несколько едва возвышающихся над тусклой водой отмелей – и Алик ткнул меня в бок и показал пальцем:
– Смотри, изба: не развалилась.
– Где?
– Да вон…
Крошечный кусочек суши и сруб, кажется даже без крыши, перекошенный весенними водами. Чайки, кружащие над островком с резкими криками… Это строение прекрасно вписывалось в нарисованный глиной пейзаж, ничем не нарушая его геологического покоя. Лишь позже я понял, что это была та самая обозначенная на карте промысловая изба, в которой я в пору бегства мечтал затвориться и жить месяц или два, чтоб «умереть от себя»…