Остров - Голованов Василий. Страница 84

Прежде всего та, полагаю, что наш, «цивилизованных» людей необузданный и дикий интерес, с которым мы стремимся увидеть разного рода диковины другого народа, а по возможности и завладеть ими, полностью оправдывая свое рвение «наукой», причинил им ни с чем не сравнимый вред. Все, в разное время изъятое из культурного оборота этих народов – бубны, шаманские маски и подвески, фигурки сядеев (идолков), бытовая утварь и редкая по красоте праздничная и ритуальная одежда – все в наших музеях засохло и умерло, так и не став достоянием общей культуры. Что естественно. Пользоваться этим мы не умели, не имея в том нужды, а единственное, что могли – рассортировать эти вещи сообразно своим представлениям и внести в свои реестры. Превратившись, в лучшем случае, в музейные экспонаты, а в худшем – пополнив бессчетные списки ед. хр. №…, эти мертвые осколки живых когда-то культур могут служить лучшим примером того, насколько убийственной может быть наша препарирующая прагматическая наука. Я подумал, что мое желание увидеть туесок сииртя – в конце-концов, не более, чем любопытство. Тогда как для Григория Ивановича этот туесок, а может быть и само сохранение его в тайне, было связано со всем, что было, есть и будет на острове, с чем-то очень личным и очень важным, включая и отношения с сииртя, в которых эта вещица может послужить своеобразным козырем, случись что… Оставаясь в его руках на этой земле, он подтверждал непрерывность времени, непрерывность предания…

Я долго привыкал к подобному строю мыслей, но так до конца и не свыкся с ним. Помню, что я постоянно ловил себя на желании «раскопать» что-нибудь: сначала это были староверские могилы, потом – «бу'гра» (землянка) в низовьях Песчанки, где жила завезенная сюда в конце ХVIII века семья ненцев-первопоселенцев. Случайно узнав про «бугру» от Алика, я на протяжении нескольких мучительно-долгих минут был охвачен злостной кладоискательской горячкой и близок к тому, чтоб объявить о немедленном изменении маршрута и устремлении на раскопки. Пожалуй, остановило меня только отсутствие у нас лопаты. Поостыв, я спросил у Алика, почему никто до сих пор не раскопал эту бугру.

– А зачем? – со спокойным удивлением спросил он.

Не помню подробностей разговора, происшедшего между нами, но в результате его я через некоторое время смог, как мне кажется, по-ненецки осознать смысл сохранения бугры в неприкосновенности.

В низовьях Песчанки стоит бугра. Уже двести лет. Вход обвалился, заросла травой, хороня внутри свое прошлое. Может быть, там внутри пустота, разные предметики – кто знает? Двести лет она живет здесь, принадлежит острову, плодит вокруг себя предания, загадки, задумчивые мысли. Если мы ее разроем, то нарушим весь этот слаженный ход вещей, вторгнемся в прошлое, все перемешаем там. Уверен ли я, что следует изменять то, чему суждено было случиться? Уверен ли, что прошлое ничем не ответит нам? Допустим, я не боюсь прошлого. И мы придем к бугре, вонзим ей в макушку лопату, начнем долбить, срывать слой за слоем. Найдем несколько деревяшек, несколько кусков истлевшей кожи, заберем их с собой. И у острова больше не будет бугры, что стоит, запечатав внутри свое прошлое, свои неизвестные сокровища, не будет преданий, овевающих ее зеленеющее чело. Так кто станет богаче? Чего стоят куски дерева и гнилой кожи без бугры, тем более где-то там, в Москве? И как остаться острову без бугры? Ведь именно он, остров (одно, большое, живое) обеднеет оттого, что какому-то заезжему москвичу зазудело узнать, что там, внутри…

Вот такой примерно ход мыслей.

Когда я немного освоился в нем, я многое понял.

Понял, например, как сложились два проекта заполярной истории, касающейся, разумеется, и сииртя. Один из них (ненецкий) основан на предании, передающемся из уст в уста, живом, постоянно обогащающемся за счет переплетения и наложения друг на друга различных историй и некоторой доли привносимой фантазии. Другой (наш) направлен на извлечение из преданий экстракта данных, а также на получение данных другими способами – в результате раскопок, лингвистических изысканий и анализа литературных источников. Поэтому для нас история сииртя закончилась. Для ненцев она странным образом продолжается – вопреки доводам рассудка, чувственно – во времени мифа, сокрывшись под землей, параллельно нашему току жизни…

Как возникла подобная развилка? Я должен был изучить вопрос.

Наступил затяжной библиотечный период.

Как научная проблема сииртя показались на горизонте во второй половине XVIII века – то есть в то самое, примерно, время, когда последние их колена еще доживали свой век (во всяком случае, в 1929 году ямальские ненцы убеждали археолога В.Н. Чернецова, что «последние сииртя еще за четыре-шесть поколений до наших дней встречались где-то на северном Ямале, а затем окончательно исчезли»). В XVIII же столетии академик санкт-петербургской академии Иван Лепёхин, совершив путешествие по ненецким тундрам архангельского края, обратил внимание на то, что «Вся самоедская земля в нынешней Мезенской округе наполнена запустевшими жилищами некоего древнего народа. Находят оные во многих местах, при озерах на тундре и в лесах при речках, сделанные в горах или в холмах наподобие пещер… В сих пещерах обретают печи, и находят железные, медные и глиняные домашних вещей обломки и сверх того, человеческие кости. Русские называют сии домовища чудскими жилищами. Сии пустые жилища, по мнению самоедов, принадлежат некоторым невидимкам, собственно называемым по-самоедски сирте…» [50]

Александр Шренк, с немецкой методичностью принявшийся за дело полвека спустя, уже не довольствовался столь общими замечаниями. Он первым, как уже говорилось, записал ненецкие предания о сииртя; выяснил восходящие к сииртя генеалогии; указал на то, что многие топонимы печерского края, особенно часто встречающиеся в устье Печоры – Куя, Норыга, Вельть, Коротаиха, Конзер, Вандех – не будучи ни русскими, ни ненецкими, являются своеобразными следами этого исчезнувшего народа, который он также отождествлял с чудью (т. е. «чужими людьми») русских летописей, убежденный в его «чисто финском» происхождении. Он же указал на поморские рассказы о войнах новгородцев с чудью, отчего в районе Мезени одна из речек, где была настигнута и истреблена чудь, до сих пор носит название Кровавой Полосы. Обратившись к языку топонимов, А. Шренк сослужил науке добрую службу: потом обнаружилось их множество, и наряду с русифицированными (вроде названия сельца Великовисочное, по видимости совершенно русского, но, на самом деле, заключающего в себе чудское слово «виска» – речка) отыскалось еще много ненецких – речки Сииртета и Сиирти-яха, огромное количество холмов, названия которых отличаются лишь оттенками значений, которыми они привязаны к сииртя. Таковы Сиртес, Сиирте-мя («чум сииртя»), Сииртя-седе и другие.

А. Шренка, по-видимому, волновало, почему сииртя устраивали себе земляные жилища, имея под рукой довольно леса: он пытается объяснить это тем, что лес был недостаточно хорош в северной тайге, а на берегу океана плавника было недостаточно для построения жилья; затем замечает, что у них могло не быть орудий, необходимых для обработки «крепких северных деревьев» – что, безусловно, содержало в себе долю истины – но в конце концов вынужден предположить, что ответ заключается в полукочевом, как у всех охотников, образе жизни этого народа. «Мне кажется, – пишет он, – что эти пещеры и хижины предназначены были не для зимования, а скорее для временного пребывания в них их владельцев, которые, по примеру полукочевых лапландцев, проводят лето на берегах океана или рек, обильных рыбою… а на зиму перебирались со со своими стадами в низшие широты… Нынешние жители Пустозерска поступают точно так же… Лопари, живущие на северных берегах русской Лапландии, до сих пор еще не построили себе ни одной хижины, а довольствуются во время лета простыми шалашами из хворостняка…»

Будь бдителен, читатель! В этом отрывке много второстепенных и даже неверных соображений (в конце-концов первые ненцы на Колгуеве жили и зимовали в «буграх» представляющими из себя ни что иное, как «земляной шалаш» – и таковых бугр было немало, о чем свидетельствуют названия реки Бугрянка и поселочка Бугрино). А в то же время слово «Лапландия», хоть и вскользь, упомянуто тут дважды – а именно оно вскоре окажется наиболее важным для нас.

вернуться

50

И. Лепехин. Дневные записки путешествия по разным провинциям российского государства. ч. IV. СПб, 1805, стр. 203.