Химмельстранд - Линдквист Йон Айвиде. Страница 20

Он огляделся — наверное, в десятый раз. То же зеленое футбольное поле, во всех направлениях, куда ни смотри. Никаких указаний, что он находится там, где упрямо утверждает его джи-пи-эс: Веллингбю. Западный пригород Стокгольма. Ничто... кроме разве что странного чувства, что он и в самом деле в Веллингбю.

Можем ли мы вернуться в наши воспоминания? Кто знает... почему бы нет — если какое-то жуткое событие врезалось в память на всю жизнь, как раскаленное тавро. Или, наоборот, момент ничем не замутненного пронзительного счастья — такие эпизоды остаются в душе, окукливаются, годами и десятилетиями лежат в своем коконе — но они живы. И это значит, что существует возможность к ним вернуться.

Вполне может быть. А может, и нет. Мы, сами того не осознавая, храним не только важные воспоминания. Мы храним каждый миг нашей жизни в виде таких крошечных куколок. Никто не знает, какие гормоны или ферменты они выделяют, никто не знает, каким образом эти куколки воспоминаний рождают озарения и догадки, дурные и хорошие предчувствия, непонятные не только для окружающих, но и для нас самих. Мы испытываем сильные и драматические чувства: Любовь, Ненависть, Восторг, Отчаяние... и даже не понимаем, что чувства эти рождаются и пылают не сами по себе. Топливо и запальные свечи давным-давно заложены в нашей душе.

Как бы ни стучал Петер по капоту своего солидного, взрослого джипа, купленного на деньги, заработанные игрой в солидный, взрослый футбол, как бы ни щелкал пальцем по экрану навигатора — глобальная система не врала. Это и вправду Веллингбю. Петеру семь лет, и именно в тот день он поверил в Бога.

Еще в пять лет мать научила его вечерней молитве, а на ночь вместо сказок рассказывала Библию. Рассказывала мама замечательно. И даже несмотря на то что содержание этих рассказов казалось ему странным, события маловероятными и даже вообще немыслимыми, Петер охотно бы поверил в Бога, если бы отец так яростно не ненавидел все связанное с религией.

Но вовсе не ненависть отца к церкви мешала ему поверить. Отец был зол и жесток, особенно когда пьян. Часто поднимал руку на мать. Петеру вовсе не хотелось стать таким же, он с радостью разделил бы веру матери — но никак не мог заставить себя поверить во все чудеса, о которых она рассказывала.

Бог и Иисус, вся эта мистика с крестом, рыба и хлеб... и невозможно, совершенно невозможно поверить, что кто-то гуляет по воде как посуху.

С годами отец становился все хуже и хуже. Потерял работу, потерял друзей — они, как он говорил, его предали, — бутылок в шкафу становилось все больше. Петер не раз спрашивал мать, почему они так живут, и мать неизменно отвечала: «На все Божья воля, потерпи, станет лучше».

Так и продолжалось до того вечера. Петеру было семь лет. Он уже отбарабанил без особой охоты вечернюю молитву, лег и услышал, как открылась дверь. По особому дыханию, по откашливанию и отплевыванию, по спотыкающимся шагам, по неразборчивым ругательствам Петер понял, что отец очень зол и очень пьян, пьянее обычного. Он зажал руками уши — знал, что сейчас начнется.

Удар, звук падения, полузадушенный крик. Закрыл глаза. И тут же в воображении нарисовалось несметное количество оружия, целый арсенал — пулеметы, винтовки, пистолеты, гранаты, топоры. Он обвешивается этим оружием, как Шварценеггер, и бежит спасать мать...

Обычно все кончалось довольно быстро. И если мама начинала плакать, он затыкал уши, чтобы не слышать.

Но не в тот вечер. Все продолжалось. И мама кричала. Обычно она не кричала. Из головы Петера вылетела атомная бомба, упала на отца и покончила с ним навсегда.

Мама продолжала кричать.

В таких случаях Петера начинало тошнить, и почему-то было стыдно. На этот раз ему было не стыдно, а...

...страшно... а если он убьет маму?

Его била крупная дрожь. Он набросил толстый махровый халатик с Микки-Маусом — все-таки какая-то защита — и открыл дверь.

Отец кричал что-то насчет бредней, которыми она дурит голову своему сучонку. Потом заорал: «Даже Иисус побрезговал бы твоей вонючей дыркой»... но самое страшное в паузах — мамино дыхание, частое, клокочущее, будто полощет горло. Отец зарычал и, покачиваясь, двинулся в кухню и загремел там чем-то. Петер влетел в гостиную в ту же секунду, что и вернулся отец, — с молотком в руке. Мать полулежала на полу, лицо в крови, глаз заплыл. Одной рукой прикрывала живот, а в другой судорожно сжимала небольшое деревянное распятие.

Отец подошел и замахнулся молотком.

— А в-вот этого, сука, не хочешь попробовать?

Петер открыл рот, чтобы закричать, а мать подняла распятие и рывком ткнула его чуть не в физиономию отцу. Последний шанс.

И вот именно тогда это произошло. Петер так и не закричал — не успел. Его поразила немота. Отец отпрянул, будто исходившая от распятия волна гнева и сострадания ударила его в грудь. Молоток упал. Отец пробормотал что-то невнятное, повалился навзничь, ударился головой о край журнального столика и так и остался лежать, мотая головой, будто отрицая то, что только что произошло. Мать с трудом переползла пару метров по полу и схватила молоток.

— Убей его, убей его, мама... — лихорадочно и почти беззвучно шептал Петер. Но сил у матери хватило только на то, чтобы зашвырнуть молоток под диван. Она потеряла сознание и лежала неподвижно, прижимая к груди простенькое деревянное распятие. Петер бросился к матери и обнял. Кто знает, показалось или нет, но он ясно почувствовал исходящее от распятия странное тепло.

Отец встал, молча поглядел на Петера, на распятие, проглотил слюну и ушел, хлопнув дверью так, что в шкафу зазвенела посуда.

В ту же ночь Петер и мама поехали на такси в полицию, в отдел семейного насилия. Им выделили засекреченную от родни квартиру, и началась другая жизнь. Но в ту ночь Петер поверил в Бога.

Он обошел машину, воткнул вешку и вдруг почувствовал запах крови. Его мать в ту ночь пахла кровью. Кровь текла из носа, текла и не хотела остановиться. Лицо и руки тоже были в крови, уже свернувшейся. В такси он прижимался к матери, и запах ее крови врезался в память на всю жизнь.

Мама...

Он раздраженно смахнул навернувшуюся слезу, посмотрел на машину и напружинил грудные мышцы.

Попробуй только. Только попробуй.

Он поверил в Бога, когда ему было семь, а перестал верить в одиннадцать. Никаких иллюзий не осталось.

Петер решительно подошел к машине, завел мотор и ехал, пока вешка была еще заметна в зеркале заднего вида. Когда она почти исчезла, он остановился , воткнул новую вешку и поехал дальше.

***

Еще семь вешек, еще километр. Леннарту и Улофу пришлось в очередной раз ждать, когда остынет мотор.

— Попрохладнее стало. Или как?

— Да... ты сказал, и я вроде заметил. Попрохладнее.

Вешки... Отсюда видны четыре штуки. Можно было бы ставить пореже. Но, как говорится, береженого Бог бережет. Леннарт встал на одно колено, пригляделся и довольно кивнул — идеально прямая линия. Уж делать — так делать.

— Человек сам создает свое пространство, — задумчиво сказал он.

— Вот как, — удивился Улоф. — Хорошо бы, ты еще и объяснил.

Леннарт кивнул на ряд вешек.

— Мы как забор ставим. Есть у человека земля... ну и что? Поверхность. И больше про нее ничего не скажешь. А поставил забор — совсем другое дело. Теперь это его земля.

— Это да... что да, то да. Но тут вот какой вопрос — зачем он ставит забор? Отгораживается или загораживается? Что ему охота закрыть — вход или выход? Кстати, и заборы разные...

— Правильно... точно ты сказал: отгораживается или загораживается. А это-то... — он опять кивнул на вешки, — Это и забором не назовешь.

— Что да, то да... не назовешь.

Они довольно долго молчали, погруженные в собственные размышления. Улоф долго смотрел на пустое небо, а Леннарт опустил голову и разглядывал стриженую траву под ногами.