Голгофа - Гомин Лесь. Страница 11
Федора эти «штуки» знает. Видела в господских покоях разное… Поэтому она, как только управилась, сразу и легла. А когда Катинка вышла, Федора поднялась — и следом за ней. В ужасе попятилась она к себе и застыла каменным изваянием.
— Господи, такая ж еще молодая…
Баба, где Катинка, — спросил, вошедши, Самийло. — Где?
— Ой, куда ж смотрели мои глаза? Чего ж они не вылезли, чтобы я и света не видела, как не увидела я Катинкиного сиротского горя. Бог же меня покарает за нее, несчастную сироту…
Самийло понял все. Только зубами скрипнул и вышел.
Так прошел месяц. Катинка привыкла в своему положению жены Николая. И как-то, не постучавшись, открыла дверь и тихо вошла в его комнату. Тишина. Катинка оглянулась вокруг.
На диване в одном белье сидел Николай Витальевич, а на коленях у него, почти голая, — та самая невзрачная панна, о которой он и вспоминать не мог без смеха.
Ему советовали жениться на ней ради денег. Панна развлекала его. Оба смеялись.
Сердце сжала невыносимая боль. Раздался вопль, словно выстрел, Катинка грохнулась на пол.
— Семен! — взревел паныч. — Вынеси эту паскуду. Да стой! Собирай вещи. Сегодня едем.
День прошел неведомо как. Следующий пришел не для нее. Неделю и другую Катинка не понимала, где была. На третью пришла в себя, а еще через неделю сбросила с себя больничный халат, вышла из больницы и подалась к господам за расчетом.
Взяла деньги, паспорт и пошла, свесив голову, к бабе Федоре.
Вошла… и остановилась пораженная. Старая Федора в присутствии попа составляла завещание Самийлу и Катинке. А еще через два дня Катинка с Самийлом тихо шли за телегой, отвозившей последнего друга на кладбище.
Гроб тихо опустили в яму и начали засыпать землей. Катинка искренне позавидовала Федоре. Она зарыдала, тоскливо выкрикивая что-то, и, как подкошенная, упала на могилу.
— Катинка, хватит. Я никогда не вспомню, что ты была… Пойдем в село, там не знают, а я не напомню…
Грустно посмотрела ему в глаза.
— Самийло… Дорожку мою к тебе засыпало порошей, не найду я ее, не расчищай дорожек для моих ножек, не понесут они в дом мужа мой срам.
Брела тихо, не оглядываясь. Пошла вдоль дороги, вьющейся из города в степь, и исчезла в переулке, кривом, как сиротская батрацкая доля.
Самийло долго глядел ей вслед. Потом, видимо, что-то надумал, потому что решительно, твердо ступая, пошел домой.
4
Таких дней Балта уже не узнает. Ворота всюду настежь, в каждом дворе — бесплатный отель для божьего люда, юродивых во Христе и калик перехожих. Сам Христос удостоился неслыханной славы: с утра до вечера и поздней ночи у всех на устах хвала господу.
Шумела Балта тревожным шумом. С горы от вокзала посмотришь — пенится бурное море людей. Площадь перед монастырскими воротами заставлена лошадьми, телегами. Дышла торчат вверх, как свечи, а на дышлах растянуты шатры. В шатрах — вконец запылившиеся в дороге люди; со всей Бассарабии съехались сюда сегодня молдаване и другие народности — благодати ждут. Скученность, трудно дышать. Волы не привыкли быть среди людей и неистово ревут, вытянув шеи, кони нетерпеливо переступают с ноги на ногу, ржанием создавая тревогу. Дети капризничают, плачут, на них прикрикивают старшие. Слышны голоса торговок, разные вкусные запахи щекочут ноздри, а непрерывный тоскливый звон в церкви обухом бьет по голове, разрывает на части сердце.
Что-то страшное нависло сегодня над городом. Вот-вот упадет оно и придавит всех, уничтожит до последнего, сравняет с дорожной пылью. Даже пригибается народ. Вот уже низко, уже краешком своей смертоносной мантии цепляет оно за головы и жжет их огнем своего гнева. Речь набожная, возвышенная, отрывистая. Легким разговорам нет места. Даже молдавская молодежь, веселая и балованная дома, здесь взрослела, покрывались морщинами лица, и седели курчавые копны под смушковыми шапками. Сегодня, как меньший старшему, как мать больному ребенку, угождает один другому, в глазах свет любви и согласия. Исчезло куда-то зло, стерлись границы перед лицом этого устрашающего «чего-то». Каждый превратился в пылинку, такую крохотную, что и измерить ее невозможно. И целая толпа, словно первобытный дикарь, жмется друг к другу перед лютой, всесокрушающей силой. Говорили все. Тяжелые вздохи шелестели, как порыв ветра. Раскаяние и жалобы на судьбу раздирали темную крестьянскую душу. Припоминали давно забытые греховные истории, за которые настал теперь час расплаты. Этот страшный час вот-вот наступит. Слова молитв холодят кожу, рыдания сжимают сердце, натягивают нервы, как струны на скрипке, мутят разум.
Черноризцы сновали по площади и усугубляли ужас зловещим нашептыванием:
— Берите, берите, православные. Вот живая вода из источника, где пил Христос, сын божий, вот кусочки животворного креста, на котором распяли его нечестивые, а вот образы его святых угодников — Феодосия балтского и Иннокентия — инока. Близится бо писанное святым евангелием, близится пророками сказанное, приходит час всемирной расплаты за грехи наши, и каждому воздастся по заслугам его. Спасется тот, кто будет иметь при себе эти священные предметы.
Православные брали то, ради чего отправлялись иноки в дальние странствия. С искренним упоением читали воззвания, написанные на молдавском языке, — так, как говорят в селе. И таким досягаемым казалось спасение в близости с замученным Христом и его избранниками Феодосией и Иннокентием! Устрашали затуманенный разум неграмотного крестьянина рассказы из чужих уст об ужасах божьей кары.
И вдруг — нечеловеческие стенания, вой, проклятия. То в судорогах забился эпилептик, не выдержавший наряжения; с пеной у рта он выл, стонал, умолял и слал проклятия тому богу, от которого ожидал исцеления. Кощунственная ругань слышалась отовсюду. Лица присутствующих зеленели. Ужас потрясал толпу, она все больше трепетала перед тем нечто, по чьей воле бились в судорогах несчастные жертвы. Это было торжество обмана.
Накануне не спал никто, ибо со сна не подобает являться перед лицом таинства божьего. Солнце застало людей, такими оставило вечером, коленопреклоненными. Все ожидали сигнала от вестников, лентой опоясывавших гору и дорогу к вокзалу, и посматривали на духовенство, выстроившееся возле церкви. Наконец поднялся пук соломы, словно чья-то взлохмаченная голова, и тихо склонился. Взревели колокола, взвилось, к небу пение «спаси, господи», его подхватил хор, и ветер понес эту песню навстречу серым в яблоках лошадям, вынесшим из облака пыли отца Серафима, епископа каменец-подольского. Это за его разрешением ходили посланцы Иннокентия Варлаам и Гавриил. С его благословения открыли мощи, и он должен был сопровождать их с кладбища далее, а затем ходатайствовать перед Синодом о санкции.
Толпа вскрикнула и затихла перед преосвященным архиепископом Серафимом, набожно целовавшим крест у отца Амвросия, викарного епископа Балты.
Отец Серафим понимал, что к чему. Привычно делают руки, что требуется, послушно склоняется голова, а тысячи глаз нетерпеливо ожидают конца облачения. Старичок Серафим знал толпу. Поспешность в божьем деле не к лицу — это понимал опытный в делах церкви психолог. Поэтому он и томил толпу облачением. И лишь когда все было готово, вплоть до мельчайших завязок, воздел руки и благословил людей.
«Достойно» — воодушевило толпу. Духовенство, сверкая золотыми ризами на солнце майского дня, дружно двинулось к Никольскому кладбищу. Во главе — отец Серафим. За ним младшая братия бело— и черноризцев несла знамение божье, а следом плотной массой шевелилась, ползла гигантским страшилищем наэлектризованная толпа. Словно море разлилось и выплеснуло массу воды, словно горы сдвинулись с места и расползлись широкой лавиной по земле; непроглядное облако пыли поднимали постолы молдавских крестьян и богомольцев из дальних сел Украины.
Вдыхали ядовитую пыль и дым церковного ладана, задыхались, но шли и шли упрямо вперед.