Голгофа - Гомин Лесь. Страница 13

— За него-то заступятся, а нам…

— Случись беда, куда пойдешь? Семен ближе всех. Поклонишься, попросишь — обдерет, но даст. А тогда — сдохнешь, не даст.

Случалось, что иной раз и охраняли. Семен знал об этом и усмехался:

— Побоятся, лиходеи!

А сам похаживал по двору, осматривал имущество. Все у него есть. Одно слово — изобильное хозяйство. А нищий зайдет — Семен ткнет ему сухарь:

— На, и уходи отсюда. Пройти из-за вас нельзя. Из рук рвете.

Одолжить кто придет — тройной вексель дает.

— Дашь на дольше — отдашь быстрее.

И отдавали. Да и что ж ты ему сделаешь, если вся волость — словно его колония. Повертится, помнется человек да и влипнет: берет 50 — на 200 залог приносит. А там гляди: два-три дня просрочил — вексель в суд на всю сумму пошел, а Семен только усмехается:

— Ходишь, клянчишь теперь, а тогда нос задирал, стервец?

В доме патриархально-набожный лад. Так уж заведено. Икон — от порога и до порога, а в красном углу образ спаса во весь рост, как чабан с посохом, стоит. Перед ним вечерами мигает лампадка и вся семья бьет поклоны. Отец читает по часослову, домашние вторят. И только когда все улягутся, Семен покидает бога. Открывает крышку кованого сундука и, перегнувшись, осматривает людские залоги. Это для него — самое большое развлечение.

— Нравится тебе, жена, эта нитка кораллов? Старая Карасиха вчера за рожь дала. Божилась, что после свадьбы только трижды и надевала.

И Семен молодцевато толкает жену в бок.

— Разодену тебя, Настя, как под венец. Вот кольцо, большое, как на бочку. Скаматариха Анна при похоронах принесла. А до спаса разве выкупит? Да никогда в жизни. Носи на здоровье — и все.

Настя красовалась в ожерелье. Примеряла кольца, которые скоро оденет, как свои, и радостно говорила:

— Да у тебя ж генеральская голова! Разве ты не придумаешь?

До глубокой ночи звенят ключи от кладовой, от сундуков, где спрятаны залоги.

И так каждый вечер.

Но сегодня что-то не тянет Семена к сундукам. В село просочились дурные вести. Семен задумался. Как держать себя, когда придет старая София? Ведь без суда не обойдется, а как судиться…

— Черт же его батька знает, чего человек добиться может. Смотри, достигнет чего, как люди гутарят, а там и беда застукает. А если не достигнет? Тогда пиши пропало.

Думы морщат лоб, скребут, как мыши, на сердце. А тут отворилась дверь, и на пороге появилась София.

— Буна сара, домнуле.

— Мулцэним.

София, как велит обычай, прикрыла дверь, перекрестилась и низко поклонилась в красный угол.

— Что скажете? Садитесь.

— Да и говорить нечего, не про вас будь сказано. Все о том же… Как оно будет, пришла спросить. По-хорошему или пред судом станем?

Подобрала губы Левизориха и дерзко в глаза смотрит, словно это не она пришла к Семену, а он к ней.

— Да так и будет… деньги отдадите — ожерелье возьмете. Мне чужого не нужно, дай бог свое прожить во здравии. А кроме того, я еще и сам не знаю, будут ли гроши. Мне же не с неба падает. Заработать нужно. Была нужда, вот я и заложил.

Насмешливая улыбка Софии как ножом полоснула Семена.

— Эй, баба, берегись! Еще лежат у меня векселя твоих сыновей — одного и другого. Я не забыл о них. Не пришлось бы, смотри, потом еще плакать.

— А ты не пугай. Не боюсь я твоих угроз! Наплачешься еще и ты, черт долговязый. Вот это тебе не защекочет в носу?

Бумажка, измявшаяся от долгого лежания у Софии за пазухой, перешла в руки Семена. Семен встревожился.

— Г'риша, иди-ка сюда. Читай.

Гриша уже третью зиму ходит в русскую школу. Он — грамотей и всегда рад услужить отцу. Развернул на столе бумажку, читает:

«Дорогая моя мама. Я, слава богу, жив и здоров и тебе желаю от нашего бога всего доброго. А ещё поклон моим братьям Семену и Григорию».

— Ну, ну, а что ж дальше?

«…да скажи тому скряге Бостанику, что если что случится, то я с ним буду разговаривать по-другому. Не сам за него возьмусь, а знающие люди вступятся. Тогда уж в любой тюрьме ему место уготовано.

Твой сын Иван, теперь во господе
иеромонах Иннокентий».

Такой конец и не снился Семену. Сразу слетел задор искривилось лицо в нарочито приветливой улыбке. Слава Иннокентия уже широко распространилась, и Семен тоже слышал кое-что от людей, хотя и не доверял людским россказням. Только теперь поверил, потому что сам убедился.

— Ваше счастье, что так. Только ради сыновнего сана уважение сделаю. Пусть будет так, отдам. Но вот… ожерелья того уже нет, оно в Балту продано. Нужно поехать забрать, да и векселя в Балте, в банке. Поеду — заберу.

— Вот и поезжайте, если так.

— Добро.

София пошла. Уже во дворе хмыкнула что-то неопределенное. Семен как сидел, так и прилип к скамье. А погодя — вихрем вылетел в дверь.

— Сидор! Сидор! Ты и кукушки не услышишь! Си-до-о-р!

Сонный Сидор между тем хлопал глазами, чесал затылок и ждал приказа, уже стоя в хате.

— Овса засыпь чалому и вороному. На рассвете едем.

Куда же ты, Семенушка? — жалобно откликнулась жена.

— А ты что — оглохла, не слышала, о чем с Левизорихой разговор шел?

— Да то, может, еще и враки. Чего ни наговорят люди. Рак вовсе не такой страшный, только у него глаза не там торчат.

— А тебя кто спрашивает?

— Но все же, ни с того ни с сего…

Семен нетерпелив, и слезы жены его мало трогают.

— Эй, Настя, не зли меня! Не твоей гнилой тыквы это дело, без твоего ума наведу порядок. Неужто у тебя совета спрашивать буду?

— Да побойся бога, Семен, я разве что…

— Ах ты, сука горластая, шлюха бендерская, мне еще выбирать для тебя слова!

Как была, простоволосая, опрометью бросилась Настя в дверь. Одеяло попало под ноги, опутало. Буря злости вдруг налетела на нее, обухом ударила по голове. Упала животом на скамеечку. Вскрикнула и замерла на полу. Беременная была, уже на восьмом месяце. Семен вышел из хаты и до утра больше не возвращался. А утром, не попрощавшись, подался, загремели откормленные лошади по дороге в город.

Наутро все село говорило:

— Вот палач этот Семен. Искалечил жену навеки, родила мертвенького, а теперь мучается, страдает, несчастная.

В тот же вечер Григорий Левизор выехал поездом в Балту предупредить Ивана, что Бостанику векселя не возвратил и будет в Балте сам. В селе даже не знали, что Григорий куда-то ездил, — вернулся он быстро.

6

Эта женщина, видно, из села. На поблекшем лице печать крестьянского горя. Она безразлична ко всему на свете. Изредка зевнет или тяжело вздохнет, склонится в сторону, глянет на закрытую дверь и опять повесит голову. Думает, вздыхает и ждет. Не шевелится часами. Неподвижно сидит, охватив руками голову. Присутствие жизни выдает только стон, порой вырывающийся из груди. Иногда искра сознания осветит мертвенно-бледное лицо. Тогда она оглянется на прошлое, закружится над ним чайкой, заглянет себе в душу, прислушается там к чему-то, и, видно, становится больно. Кривятся губы, собираются морщины на лбу, катится слеза. И она снова застывает. Замрет, окаменеет и опустит завесу над своим горем.

Долго сидела она так. Четвертый раз засыпает уже глухонемой монах у двери отца Иннокентия, тоже ожидающий приема. Вставал, ходил и снова сидит неподвижно. Так и застал их Семен Бостанику, когда вошел в приемную. .

— День добрый, люди божьи. Отец Иннокентий у себя?

— Отец Иннокентий? Не знаю…

— Зачем же ты сидишь тут, если не знаешь?

— Зачем?

Словно в темную ночь смотрела она из светлой хаты. Прямо в глаза. Семен присматривался и припоминал.

— А ну подожди, молодка… Чем-то ты мне знакома. Не служила ли ты у господ Грабских, в Сороках?

— Была… Три года… Есть что вспомнить перед смертью.

— А что? Плохие такие?

— Да нет… Добрые да хорошие…