Голгофа - Гомин Лесь. Страница 19
10
Удивлялась Настя, чего это вдруг старая Левизориха днюет и ночует у нее. Тут встает, тут и ложится да ласковой притворяется.
«Ой, не надумала ли чего? Не подбирается ли ко мне с какой другой стороны, чтобы ужалить?»
И она принимала ласку старой Левизорихи, как горькое лекарство. А ту беспокоили свои заботы.
«Не подал ли курвин сын в суд по тем векселям? Чин чином, а судом может взять, проклятый». Поджидала Бостанику из Балты, даже на дорогу выходила. А Насте угождала, как дочке. И мертвого ребенка приняла, когда уехал Семен, и о похоронах позаботилась, и даже два раза апельсины привозила из Сорок. Будто специально за ними ездила, а на самом деле к «аблакату» гоняла, все выспрашивала, можно ли от этого суда избавиться. А повыспросив, возвращалась еще более озабоченной.
Страшно старой. Из-за какого-то скопидома снова придется в долги лезть.
Между тем не умолкала Бессарабия. На всех дорогах и перекрестках слышен был людской гул. Имя Ивана не сходило с уст. Кто говорил, что он родился от девы непорочной, как Иисус, другие клялись, что сам батюшка, крестивший его, утверждал, будто светозарный ребенок этот еще на материнской груди слова молитвы произносил. А кто-то из стариков рассказал целую историю: двадцатилетний юноша Иннокентий пас скот вблизи монастыря. Вдруг ударил гром, и его обволокло светлое, лучезарное облако. А из облака того вышел дух божий и осиял его, с того времени и пошло. Кое-кто божился, что когда «пэринцел» Иннокентий выходил из балтской церкви, перед ним, не зримый для других, появился Иисус Христос и сказал:
— Иди за мной — и я прославлю тебя больше всех пророков.
А старый Коврига говорил, что в образе Иннокентия сошел на землю Илья-пророк, принявший вид молдаванина, чтобы спасти многострадальный молдавский люд.
Бурно росла его слава. Росло и умножалось число почитателей, все больше прославляя Левизоров род. Двери старой, еще дедовской, хаты не закрывались, а калачам София не знала счета. Даже расцвела вся. Но дело с проклятым Бостанику угнетало ее.
— Через него и пропасть можно. Потащит в суд, ирод.
— Ноги он скорее протянет, чем нас в суд, — грозно сверкал глазами Марк — четвертый сын Софии, — сначала ребра переломаю.
— Тю на тебя, полоумный! Не слышишь разве, что меня богородицей величают, а ты людям ребра ломать собираешься да по острогам сидеть!
Левизориха даже губы облизала. Какие хлопоты с этим балбесом! А тут что ни день — больше посетителей. Зайдет бабуся, хлопнется лбом об пол, да и:
— Радуйся, богородица, господь с тобой! Сподобил бог и меня, грешную, зреть пресветлое лицо твое, не осуди за смелость. Возьми, что бог дал, да вознеси к престолу божьему о душе моей молитву.
И так все село. Вся Бессарабия, возвращаясь из Балты или по дороге туда, приходила вознести ей молитву. Так гнула спину молдавская темнота и шапкой мела перед ней пол. Могла ли она допустить, чтобы все это погибло?
Однажды утром Марк пришел веселый.
— Семен возвратился, Бостанику. Говорят, босой пришел и лошадей в Балте оставил, — известил он.
Не выдержала София, накинула на плечи платок и — гончей под окно. Прилипла к стеклу. Смотрит: вахлак Семен перед кроватью больной жены ползает. Приложила ухо к окну, прислушалась.
— Ну что с тобой, Семенушка, голубь мой, — стонала Настя на кровати. — Где же это видано, чтобы такое хозяйство бросать.
Прости меня, женушка верная. Слепой я был, а ныне прозрел. Глухой я был, а ныне услышал слово истины. Прости.
— Да бог свят с тобой! Я же не сержусь… Не ты первый с женой такое делаешь, все вы одинаковые, у всех кулаки пудовые. Мне слово доброе скажи — я и выздоровею. — И заплакала.
Семен, стоя на коленях, успокаивал ее. А как утихла немного, начал рассказывать про Балту. Старая волчица слышала все. Слушала — и видела, как расширялись глаза Насти, как ужас выползал откуда-то из-под накрытой коврами скамьи и хватал своими когтями Настю за горло, сжимал его. И она тяжело-тяжело дышала. Вместе с дыханием вырвалось испуганное:
— Да что это ты, Семенушка? Кто же нас хозяевами назовет, если мы такое добро бросим? Ты же о детях забыл!
— Дети? Не наши это дети — божьи! Нет у меня детей. О них бог позаботится, так сказал пэринцел Иннокентий.
Больная Настя не в силах более бороться с мужем, поставила на колени всю мелюзгу — умолять отца не оставлять их без крова. Хор тоненьких голосов завыл в безграничной тоске, перепуганный словами матери, угрюмо-хищным видом отца. Крик поднялся в хате Семена.
Рыдания детишек разбудили соседей. Даже Карпусь-калека, изуродованный в шахте, превозмог свою ненависть к Семену и вошел в хату.
— Ты что, бородатый, надумал? Не детей ли по миру пустить? Коли сам пойдешь — туда тебе и дорога. А детей пожалей, — угрюмо сказал он.
Семен не ощерился, как обычно, на нелюбимого соседа, а тихо ответил:
— Брат! Настал час суда божьего…
— Врешь, он только настанет скоро.
— Пришло время суда — и ни дом, ни жена, ни дети мне не нужны.
— А нужны тебе курвы монастырские, хлеб дармовой поповский, вот что тебе нужно! Ты эту ерунду брось!
И снова Семен не разгневался, как прежде, а только зло посмотрел на него и тихо сказал:
— Хватит. Иди, брат, домой.
Пораженные соседи слушали. А Семен говорил им:
— Пэринцел Иннокентий так сказал. Он наш — и обманывать не станет. Он дух божий, а не человек.
В хате уже дышать нечем. Люди молча слушали и тяжело клонили головы.
— Ох-хо-хо! Грехи наши тяжкие. Такое время! Такое время! Оно и взаправду — не по своему разуму человек поступает, что-то здесь не так… То обеими к себе греб, а то — будто заговорил кто.
— К тому же мы маловеры… А сейчас во всех селах такое. Со всех щелей лезут, как муравьи.
— Вот и у нас Корик продал все, жену бросил на произвол судьбы и ушел. Говорят, уже в монастыре душу спасает.
— Да и не один Корик. Николу Дадула знали? Последнее понес. Все со двора вымел, только пепелище осталось.
Десятки имен, близких, далеких, ежедневно виденных… Все они уже ушли из села в город, где пэринцел Иннокентий лечит души. Много хозяйств превратилось в пустырь или перешло в руки богачей.
София тоже вошла в комнату и, сложив руки, поздоровалась:
— Добрый вечер, Семен!
— Радуйся, богородица, господь с тобой! — упав на колени, простонал Семен. — Прости, пресветлая жена, что обидел тебя. Теперь только дал свет моим глазам сын твой, и видят они. Прости и прими дар от меня, что имею.
Семен достал из сундука коралловое ожерелье, которое «трижды, вокруг шеи обвить можно», и одел его ей. Волчица сладенько бросила:
— Бог простит, сын мой. Прости и меня и прими ласково долг наш.
— Не нужен мне, матушка, долг, не о долгах голова моя думает. А если хочешь возвратить, то обрати его на дела божьи, а векселя твои — вот.
Белые бумажные бабочки посыпались на пол. Левизориха даже губу прикусила, чтобы не вскрикнуть от радости. Эта сцена всколыхнула толпу.
— Да говори, что там? Или тебе уже свет не мил, что прощаешься со всеми?
Семен выпрямился.
— Братья, выйдем во двор, чтобы больше людей меня услышало. О том, что я видел там, нужно рассказать всему свету, по всем околицам, ибо это есть свет божий, его святой голос.
До утра рассказывал Семен Бостанику про Иннокентия и славил его имя.
Впереди толпы сидит на корточках Кондрат Малагуша. Он обхватил обеими руками посошок, опустил между рук кудлатую голову и немо, неподвижно сидит против Семена. Он — весь внимание, весь слух и чуткость к словам Семена.
Всем своим сердцем, всеми помыслами, костистым худощавым телом пьет Кондрат терпкие слова Семена, в которых видит единственный выход, спасение.
«Спасение! Спасение! Спасение!» — кричало, ликовало все в Кондрате. Каждая клеточка его утомленного, отяжелевшего мозга повторяла: спасение! Спасение дает пэринцел Иннокентий. Он освобождает от жестокого и ненасытного урядника, от непосильного труда на истощенном каменистом лоскутке поля, где и кукуруза — единственная пища Кондрата — вырастает рахитичным, бесплодным стеблем.