Голгофа - Гомин Лесь. Страница 21
— Горе, беда…
— Ай-я! Что ж такое, помилуй нас господь? Или случилось что в доме?
— Пропал Василий. Уехал, а куда — только он один знает. Ни слова не сказал… уехал.
— Куда же это так срочно?
— Так не знаю, сосед, вас же хотела спросить об этом. Вы ж там вчера беседовали, может, вам сказал, если жене не удосужился…
— Неужели так ничего и не сказал?
— Мэй, сосед, не только, видно, мне, но и самому господу не сказал бы, если б он его спросил. Вот уже четыре года живем, а я до сих пор не знаю, где он был раньше, откуда пришел… И грустит, все грустит и хмурится, как осенний день.
— Дети вам нужны, моя хорошая, вот что. Будут дети — все переменится. Детей нужно тебе…
Герасим привык иметь дело с землей, с батраками и скотом. Откуда ж ему знать, как обращаться с человеческим сердцем, которое точит неугомонный червь? А он точит, не унимаясь, ни на минуту не переставая. И, видно, источил уже его до конца, только оболочка осталась. Разве знает Герасим, как подступиться к нему, как обращаться с ним, чтобы не поранить? Нет, не знает этого Герасим, потому и сразил неосторожным словом больное сердце Домахи. Кольнуло, словно иголкой, его при одном слове — «дети».
— Мэй, сосед, где же взять детей? Где взять, если бог не дает? За четыре года трое родилось… и мертвые все. Да если б я только могла…
Герасим привык иметь дело с землей, с батраками и скотом. Герасим управляется с ними, как настоящий хозяин. Никто в селе так не управится. Но откуда ж Герасиму знать, как подойти к женскому горю, к больному, израненному сердцу? Не научил его отец, когда умирал. Все передал ему: землю, батраков, скот — только не дал умения обращаться с людским сердцем. Поэтому и сидит Герасим, беспомощно моргает глазами и губами шевелит. Да так, будто у него что-то горькое во рту. Даже сам себе удивляется. И вместо того, чтобы утешить молодку, рассказал вдруг ей, как приходил к нему Василий и жаловался на свою судьбу. Рассказал и про последнюю беседу, и про то, с кем уехал Василий.
Только поздно вечером ушел Герасим. Дома поведал жене про беду молодой соседки. А у самого глаза, как два светлых пятна на заросшем лице, искрились глубокой удовлетворенностью.
— Нас, слава богу, не обошла судьба. Есть кому и хозяйство оставить, есть и утеха.
Прошел день, за ним второй, прошла и неделя, a Baсилия все нет. Две недели смотрела Домаха в окно на дорогу — нет и не слышно. И оправилась уж совсем, и по хозяйству хлопотала, а Василий не возвращался. Без него начали жатву и в копны сложили… Дивилась околица: что это произошло с богачом Синикой, что на произвол судьбы бросил поле? Уже и жатва на исходе — а его нет. Сама жена со всем управляется. Три недели прошло, а он словно в воду канул. Домаха без него свезла снопы, начала молотить.
Минула и третья неделя. На четвертую изнемогла молодка, затужила не на шутку. Ни ночью, ни днем не становилось ей легче, все сердце ныло. Сядет у стола, на носок ботинка уставится и не моргнет часами. Такой и застал ее Герасим, когда зашел поговорить о молотильщиках.
— Дома, пора бы вам утешиться. Ведь не в могилу идете. А с мужем еще нарадуетесь. Еще успеете.
«Успеете». И он, Герасим, может это говорить, когда ноги горят огнем, палящим жаром, а внутри холодно. Разве может Герасим знать, как холодно Домахе в жаркую летнюю ночь? Откуда-то со дна сердца подступали рыдания. Герасим сел рядом с ней и взял за руку.
Герасим умеет обращаться с лошадьми, батраками и землею. Его руки остановят самых резвых коней из любой конюшни. Но разве может знать Герасим, что делается с руками одинокой женщины, когда они почувствуют жар мужской крови в напряженных, крепких, как бич, жилах? Разве Герасим учился угадывать, что происходит в душе молодой женщины, которая всем сердцем, всем существом ощутила брожение горячей крови, твердость стальных мускулов и радость ночей? Герасим привык иметь дело с лошадьми, волами и батраками… И потому он поднялся и пошел к порогу.
— Идете, сосед?
Герасим остановился.
— Иду. Дети нужны вам, Домаха, вот что… — Он словно нашел вдруг что-то. Подошел к ней и радостно сказал:
— А почему бы не пойти вам к нему в Балту? Может, и вымолит он вам ребенка?
— Василий не пустит, не любит он их.
— А вы уговорите, я помогу, жена, так сообща и уломаем, А? А там, бог даст, и поможет.
Герасим говорил это торопливо и сам удивлялся скованности своего голоса. Что-то будила в нем Домаха, но он не поддавался этому и бежал от себя. Даже не попрощавшись, вышел из хаты и, широко ступая, заспешил к своей Липе. Домаха тоскливо вздохнула и упала на постель. Ее больно ранили слова Герасима о детях, которых она с Василием не может иметь. А еще ранила его нечуткость. И, рыдая, Домаха думала обо всем этом. Думала и постепенно убеждалась, что она пойдет, пойдет наперекор воле Василия. Он и не должен об этом знать.
12
Давно уже спит Балта. Спит и обитель святого Феодосия. Только в крайней от сада келье мигает огонек. То отец Кондрат беседует с отцом Устимом. Разговор неприятный, резкий, но неизбежный, и отец Кондрат должен довести его до конца.
Отец Кондрат пристально смотрит в подслеповатые глаза отца Устима, словно хочет отгадать какую-то затаенную его мысль, скрытое намерение. Он словно пронизывает его своим взглядом, желая проникнуть в самое сердце и обследовать все его уголки, не спрятал ли там отец Устим чего в самых дальних тайниках, не держит ли чего-нибудь в секрете даже от него, давнего приятеля еще по дисциплинарному батальону, где они вместе отбывали наказание.
Отцу Кондрату трудно разговаривать с давним приятелем, гнетет душу стыд и жалость, и досада на то, что он должен тайком допрашивать своего побратима. Но он хорошо помнит приказ — следить за врагами святой обители отца Иннокентия, обещавшего установить рай на земле молдавской, свергнуть жестокую власть страшного императа и облегчить страдания замученной молдавской бедноты. А этого всем сердцем, всеми помыслами жаждет и Кондрат. Он хотел бы хоть раз вздохнуть свободно, во всю грудь, хоть раз твердо пройтись по земле вот так — широко, уверенно ступая, и открыто посмотреть в глаза каждому, даже своему примарю. Этого давно хочет отец Кондрат, и желание его непреклонно, неугасимо. Ради него он и пришел-то сюда из Косоуц, бросив дом, оставив без крова детей, которых привел с собой, ради этого стал послушником у пэринцела Иннокентия. Не шутки ради пошел он, о нет! Об этом свидетельствуют бессонные ночи в его келье. Отец Кондрат глубоко, всем сердцем, всеми помыслами поверил в него, в его святые дела, в ласковые слова, в чистоту и искренность его намерений.
Как мог не поверить ему Кондрат Малагуша, если впервые в жизни почувствовал ласку и участие к своей несчастной судьбе, впервые в жизни, да, впервые!
Потому и усмиряет отец Кондрат в себе жалость и стыд за притворство перед приятелем Устимом, потому и стремится вызвать в сердце своем злобу и ненависть за его неверие в Иннокентия. И вот сейчас ему уже не жаль Устима, который должен дорого заплатить за свое безбожие. Отец Кондрат испытывает страстное желание докопаться до самой глубины его намерений и зло, жестоко отомстить за них. Ибо его неверие отец Кондрат рассматривает как покушение на себя, в нем видит он презрение к себе, в Устиме чудятся ему примарь и урядник, все ненавистные ему порядки «императа», которые так донимали его еще в селе. Он готов броситься на Устима, схватить его за горло и перегрызть, выпустив из него кровь, как вино из этого бочонка.
Отец Кондрат с силой ставит на стол щербатый кувшин и испепеляющим взглядом смотрит на Устима. Он вдруг решает попытаться еще раз обратить друга на праведный путь, чтобы пойти с ним, со старым товарищем по каторге дисциплинарного батальона, по пути спасения таких же, как они. И он снова ласково и приветливо говорит:
— Отче Устим, друг мой, ты бы подумал об этом своей головой, а не чужой…
— Нечего думать. Босякам, шарманщикам пятки лизать на буду.