На далекой заставе (Рассказы и очерки о пограничниках) - Никошенко Иван Николаевич "Составитель". Страница 8
Офицер повернулся и пошел обратно, а второй человек, низко пригнувшись, пробежал по лужайке на советскую сторону.
Тогда Трус понесся за ним. Длинными прыжками, вытягиваясь и сокращаясь как тугая пружина, он догнал своего врага, без единого звука сделал последний огромный прыжок и вцепился человеку в затылок.
Ветер стонал в верхушках деревьев, скрипели, качаясь, стволы, и лес заглушал все звуки. Крик человека не был слышен.
Трус грыз шею врага. Вероятно, в первый раз в жизни он по-настоящему забыл страх. Он стал яростным и бесстрашным.
А человеку казалось, что сердце его разорвется от ужаса. Он не знал, кто вцепился ему в спину, не видел, чьи зубы рвут его затылок.
Собравшись с силами, врагу удалось сбросить с себя Труса. Но собака сразу же, не давая опомниться, снова кинулась на него. Теперь страшные зубы достали горло врага. Падая, человек вытащил револьвер. Он сунул дуло Трусу в живот. Глухо ударил выстрел, и пуля навылет пробила собаку.
Но Трус не разжал зубов. Последнее, что увидел умирающий человек, были два круглых глаза собаки, горящие человеческой ненавистью.
Трус долго лежал на трупе врага, не выпуская его горла.
Начало светать, когда пес попробовал подняться на ноги. Кровь лилась из его разорванного живота.
Идти он не мог.
Тогда он пополз. До пограничной заставы было не больше километра, но Трус полз это расстояние четыре часа.
Наконец часовой заметил полуживую собаку, ползком двигавшуюся к заставе, Он узнал Труса, поднял его и принес на заставу. Забинтованный Григорий Марков заплакал, увидев Труса, а Трус лизал ему руки и скулил.
Все пограничники собрались в комнате, где он лежал. Он умирал. Кто-то хлопнул дверью, и Трус вздрогнул.
Так он и умер на руках Григория, дрожа от маленьких своих страхов.
1936 г.
Н. Брыкин
СУВЕНИР
Рассказ
Я собирался уезжать с заставы. Граница, ее люди, ее дела, ее природа, тревожившие мое воображение, предстали передо мной уже не топотом копыт, погонями, облавами, пытливыми слежками за отчаянным и решительным врагом. Нет, иные впечатления уже занимали меня. И когда лейтенант Ротко, несловоохотливый начальник заставы, замолкал как раз на том месте, где приподнималась завеса смутной, но большой тайны, я уже не любопытствовал, как прежде.
В последний раз, прощаясь с лейтенантом, я сидел в его просторном, уютном домашнем кабинете.
С потолка, оклеенного белой бумагой, с белых стен глядели на меня десятки бойких птичьих глаз. Это была комната охотника, путешественника и зоолога; такой во всяком случае она сразу показалась мне. Охотничья сумка, патронташ, кривые ножи, карабины, пустые патроны и походный телефон на столе — вот, что я увидел в этом кабинете.
Синевато-белые испуганные глаза старого зеленого дятла, казалось, искали дерева, на которое можно было бы забраться, а над ним, распластав свои крылья, гнался за маленькими пеночками, за длиннохвостыми синицами, за лесной мелочью, за щебетуньями-завирушками свирепый коршун.
Чучела собак, одна с развороченной мордой, другая с перебитой ногой, прекрасные немецкие овчарки, словно готовые по первому приказанию сорваться и кинуться на перебежчика, навеки застыли на деревянных подставках. Их заботливо вычесанная шерсть золотилась на солнце. Обитатели этой комнаты оставили где-то в непроницаемой зеленой чаще пограничных лесов свои звериные души, но и сейчас, успокоенные, они как будто хотели напомнить друг другу о покинутой вольной жизни.
Подойдя к лейтенанту проститься, я заметил, что в узком простенке между окнами, вбиравшими буйство весеннего солнца, почти касаясь острого края письменного стола, висит человеческая рука. Да, искусственная человеческая рука.
Обугленная, как показалось мне, от плеча до кисти, она судорожно сжала скрюченные пальцы, так что лопнули швы тонкой кожаной перчатки.
— Так вот, — как бы возобновляя прерванный рассказ, начал Ротко, — из-за этой вот вертихвостки я чуть было с моими покойными родителями не встретился.
И Ротко, улыбаясь, провел рукой по выцветшим перьям самой обыкновенной дикой утки, стоявшей на столе рядом с фотографическими карточками, изображавшими крестьянина и его жену с распрямленными ладонями на коленях.
— Это была забавная история, — задумчиво продолжал лейтенант, не замечая моего волнения.
И он рассказал мне, как в первый год пребывания на заставе он, не зная Сырой гати с ее предательскими болотами, полез за раненой уткой. Три километра, проваливаясь по пояс в воде, шел он за ней в том лихорадочном азарте, который так понятен охотникам. Казалось, вот-вот он достанет ее, трепыхающуюся в осоке, но вдруг птица, истекая кровью, встрепенулась последним усилием и перелетела через кочку. Еще шаг — и Ротко уже сам погружался по плечи в трясину.
Я слушал забавную историю с уткой, а думал об искусственной руке. Мое взбудораженное воображение уже рисовало одну картину за другой. Мысленно я уже видел погони, засады, облавы. Каким образом очутилась эта рука в уютном, выходившем в сад кабинете начальника заставы и для чего он хранит ее у себя? Рука ли это убитого диверсанта, темной ночью пробиравшегося на советскую землю, или же враг утерял ее во время отчаянной схватки с ним…
Я решил не уезжать — и не прогадал. Предчувствие не обмануло меня.
— Не для острых ли ощущений украшает ваш музей эта рука? — спросил я лейтенанта, указывая на простенок.
Словно вспомнив что-то неприятное, товарищ Ротко невольно процедил:
— Нет, я не поклонник Эдгара По и терпеть не могу всех его ужасов. Граница — это не шахматная доска. Когда враг попадает на пограничное поле, он оставляет на нем свою голову, но бывают случаи, когда он теряет и руку, как вещественное доказательство…
Я смотрел снова на скрепленную у сгиба металлическими полосками черную искусственную руку.
Мы вышли в сад. Западный ветер старательно сдувал лепестки черемухи. Теплым, ласковым снегом осыпались они на светло-зеленую гимнастерку лейтенанта и на мое выгоревшее городское пальто. Во всей природе было столько мягкости, аромата, воздух был так прозрачен, легок и чист. Я даже слегка вздрогнул, когда начальник заставы заговорил:
— Было это двадцать третьего мая 193… года. Помню это как вчера, — начал Ротко, стряхивая с обветренного лица легкие лепестки. — Отправив вторую смену на пост, я вернулся в кабинет, открыл окно и занялся просмотром почты.
День был тихий и ясный. И я подумал, что погода уже не изменится. Но не прошло и часа после ухода второй смены на пост, как тихоня-день начал буреть, мрачнеть. К вечеру подул легкий северный ветерок. Вначале он торопливо пересчитывал на деревьях листья, счищая с яблонь лепестки, которые вполне могли сойти за крылья бабочек, так легки, невесомы и прозрачны были они. Постепенно усиливаясь, ветер начал трепать орешник, слабосильные кусты ольхи и растревожил лесную мелюзгу, которая ютится около крупного леса.
Скоро ему и этого показалось мало. Ветер подступал к деревьям нашего Окатовского бора. Он так бесцеремонно их раскачивал, пригибал к земле, что временами мне казалось: если ветер не образумится, весь наш старый, почтенный бор поляжет, словно прибитая градом рожь.
За какие-нибудь полчаса стало так темно, что вскоре мне пришлось зажечь лампу.
Судя по нависшим тучам, дождь обещал быть затяжным, и я пожалел, что отпустил бойцов на посты без плащей.
Но к счастью тревога оказалась ложной. Попугав нас грозой, ветер прогнал тучи куда-то на восток, точно подгулявший озорной пастух стадо.
Я погасил лампу и открыл окно. Легкие, редкие облачка, издали так похожие на шрапнельные разрывы, неподвижно висели в прозрачном небе. Деревья в бору стояли как зачарованные.
Из болот и низин поднялся белесый туман.
Не успел я оглянуться, как туман заполнил все балки, низины, потопив все кругом в зыбком море. Не довольствуясь землей, он вполз на хребты наших невысоких гор, забелил кустарники и так выровнял мой волнистый участок, что он походил на старательно утрамбованное деревенское гумно.