Эхо фронтовых радиограмм (Воспоминания защитника Ленинграда) - Головко Василий Афанасьевич. Страница 19
Но главную тревогу у нас вызвало то, что в дневниках описывались некоторые наши довольно опасные, с точки зрения наших командиров, деяния. Например, «походы» через речку Славянку на капустное поле и другое. Женя Яковлев безапелляционно потребовал согласия у всех на уничтожение дневников путем сожжения их в печурке. Некоторые искали другие пути, доказывая, что для Муравьева такое будет тяжелым ударом и предлагали просить его изъять из дневников «криминальные» моменты. Но голосованием решили — дневники сжечь и открыто об этом сказать Муравьеву, Тут же, в «торжественной» обстановке предали их огню, а когда вернулся Николай, ему сказали о принятом вердикте.
Конечно, для него это был удар — погибли многомесячные дневниковые записи. Несколько дней он был мрачен, ни с кем не разговаривал, а затем все заметили, что он снова что-то пишет. Тайно установили контроль за его записями. Помню, меня тогда поразила его память, за короткое время он восстановил все прежние записи. Правда, «криминал» он выбросил, а портретные характеристики окружающих давал весьма умеренно, дабы не вызвать обиды у своих товарищей. Думаю, что Коля считал неизбежным «контроль» его товарищей за дневниковыми записями, ибо во фронтовых условиях упрятать дневники невозможно. Сначала он прятал их на груди под гимнастеркой, однако ребята тоже не лыком шиты, в любых условиях умудрялись читать его записи. А затем он и вовсе не стал их прятать, зная бесполезность этого. Таким образом, как сейчас говорят, установился «консенсус»: Коля писал, мы скрытно читали и не препятствовали в дальнейшем его занятию. Писал он дневники всю войну, каким-то образом переправлял их в Ленинград родителям, а после войны написал огромные труды, но, к сожалению, они нигде не опубликованы.
Нам предстояло перебазирование в Понтонную, поэтому библиотеку разделили на двух или трех человек, пожелавших переправить книги в Ленинград. Коля Муравьев забрал львиную долю, и каким-то образом переправил ее домой. Меня же это все мало интересовало, я лишь удивлялся, что люди занимаются «чепухой». После войны, бывая часто в доме Муравьевых, я видел огромные шкафы книг высотой 4 метра (квартира в старинном доме-коттедже). Конечно, книги из Рыбацкого-Славянки составляли в этой огромной библиотеке мизер.
Наше житье-бытье в землянках на крутом берегу реки Славянки, вблизи одноименной железнодорожной станции, осталось в памяти еще и потому, что здесь мы, блокадники, еле-еле восстановили свои силенки, немного «отошли» от жестокого голода. Я уже говорил, что чувство голода нас преследовало еще долго, вплоть до вступления в пределы Эстонии, но все же мы стали полноценными бойцами в смысле физического состояния, стали забывать слово «доходяга».
Если ехать из Ленинграда в Понтонную по проспекту Обуховской обороны, а затем по Рыбацкому проспекту, у моста через реку Славянку есть памятный знак в виде железобетонной глыбы с небольшой металлической плитой, на которой имеется текст о том, что на этом рубеже держал оборону города 14-й укрепрайон. Теперь здесь построены огромные жилые корпуса, и этот памятный знак выглядит совсем незаметным. В то военное время здесь стояла деревня, строения которой были приспособлены под военные нужды.
Наши вояжи от реки Славянки в район обороны продолжались постоянно. Нити связи тянулись в батальоны укрепрайона и мы исходили все это пространство вдоль и поперек.
Передислокация штаба укрепрайона в «Красный Кирпичник», а нашей роты связи в поселок Понтонный (рядом с «Красным Кирпичником») произошла в то время, когда я находился в одном из ОПАБов, поэтому мне не пришлось участвовать в этой суете.
Итак, прощай Рыбацкое, прощай Славянка! Встретимся мы с вами лишь после войны!
Был солнечный, летний, теплый день. Буйная трава покрывала все пространство поселка Понтонный. Только частые воронки от взрывов снарядов портили прекрасный летний пейзаж. Да неприятно зияли пробоины в стенах кирпичных домов. Редкие деревянные домишки в полуразрушенном состоянии сиротливо маячили на горизонте.
145 ОРС плотно окопалась на берегу маленькой речушки. В глубоко зарытых землянках, с многоярусными бревенчатыми накатами, располагались взводы и все службы части. В небольшом отдалении от других располагалась землянка командира роты майора Мошнина.
Высокого роста, немного сутулый, с умными и пронзительными глазами, всегда опрятно одетый, подтянутый, волевой и властный майор был грозой роты. Его все побаивались. Железной рукой он наводил порядок в части. Не терпел разгильдяйства и нарушений дисциплины, ревностно следил за внешним видом бойцов своей части. За проступки наказывал безжалостно. Никто не видел улыбки на его лице.
О его педантичности можно судить по такому случаю. Однажды, будучи в наряде, я стоял часовым у штаба роты. Скоро должен был идти в штаб майор. Зная это, я внимательно следил за обстановкой на территории роты, добросовестно выполнял указания начальника караула. Заметив вдали идущего к штабу майора, подтянулся, осмотрелся. Когда Мошнин поравнялся со мной, я его поприветствовал по-ефрейторски. Кстати, по уставу приветствие по-ефрейторски (выброс руки с винтовкой в сторону) полагалось только полковнику и чинам выше по званию. Но по какому-то неписаному закону все часовые роты приветствовали майора тоже по-ефрейторски. Часто у меня возникала озорная идея приветствовать его обычно, по стойке «смирно». Но всякий раз я все-таки выкидывал руку с винтовкой вправо. Вот и в этот раз я с подъемом и лихостью поприветствовал майора, впялившись глазами в его лицо. Но что это? Майор останавливается, поворачивается ко мне лицом, поднимает руку, и указательным пальцем показывая на меня, произносит:
— Трое суток гауптвахты!
Разворачивается и уходит в помещение штаба. Я довольно спокойно принял его слова, ибо у меня до этого много было озорных проступков, поэтому подумалось, что майору, видимо, доложили и он наказал меня.
Через несколько минут прибегает начальник караула, наш помкомвзвода Василий Иванович, сменяет меня на посту другим бойцом, снимает ремень с пояса, забирает винтовку.
— Пошли! — И ведет меля на гауптвахту.
— Слушай, за что мне трое суток?
— Хрен моржовый, что же ты лямку противогаза не заправил под лацкан шинели? Нарушение формы одежды — вот тебе и трое суток! Посидишь — другой раз будешь умнее, будешь следить за собой!
Гауптвахта — та же, отдельно стоящая, небольшая землянка, с двухъярусными нарами для отдыха двух человек. В землянке примерно на полметра на полу вода — здесь, видимо, давно никто не сиживал. Дело было летом, поэтому такая обстановка на губе меня нисколько не расстроило. Забрался на верхние нары, лег на спину, стал рассматривать бревна наката потолка, задремал. Время было послеобеденное, а ужина на гауптвахте не положено, поэтому я приготовился к весьма неприятному факту — лечь спать без ужина.
Еще хочу напомнить читателю — еда была весьма важным фактором для всех нас со дня блокады Ленинграда и вплоть до вступления на территорию Эстонии. Скажу прямо, все это время мы влачили полуголодное существование. Иногда удавалось наполнять брюхо до предела, уже в рот не лезла никакая пища, а есть все равно хотелось! Но и после блокады нас не баловали питанием. 800 граммов хлеба — дневную пайку — я съедал сразу, утром, после ее выдачи на руки. Остальной приварок был весьма скудный, никогда не удовлетворял наши дистрофичные потребности.
Достать что-либо дополнительное, кроме положенного пайка, было невозможно, кругом и везде были следы блокады. Офицеры получали дополнительный паек, многие из них делились этим пайком с солдатами. Но общая ситуация с питанием была трудная.
Майор любил при благоприятных обстоятельствах устраивать подобие «вечеров отдыха». Здесь, в Понтонной, в полуразрушенном от бомбежек и обстрелов доме, была оборудована «столовая», где повар Пашка кормил нас приготовленной едой. Окошечко кухни выходило в небольшой зальчик, через эту амбразуру он выдавал нам котелки с пищей, и в этом зальчике мы ее съедали. В этом зальчике и проходили так называемые «вечера отдыха».