Паноптикум (СИ) - Лимова Александра. Страница 56
— Я никак не могу понять, что я больше испытываю, ужас или восхищение Асаевыми. Хотя одно без другого не катит, да? — улыбнулась я, покачав головой и бросив взгляд, на зарывшегося в бумаги Давида, ответившего краткой, узнаваемой полуулыбкой.
— Роял-флеш. Я понял почему. — Негромко произнес Давид, отложив часть документов на переднее сидение.
— У вас настолько… доверительные отношения? — ощутив неприятный укол в районе сердца, уточнила я.
— У нас нормальные отношения. Он на днях скинул мне твой номер. Абонент был так записан. — Быстро пробегаясь слегка нахмуренным взглядом по строчкам, и что-то помечая перьевой ручкой отозвался Давид. — Я же сказал, что понял почему. Были бы настолько доверительные, — он с точностью скопировал мою интонацию, — отношения, я бы не догадался, а знал, почему. — Бросил на меня краткий взгляд с мягким укором. Мол, але, Яна, Эмин не любитель трепаться о личном, а ты логику не выключай, потому что мы с ним одной крови, так что ты там не особо расслабляйся.
Я была очень благодарна ему за свою краткую, но искреннюю улыбку, среди всего творящегося пиздеца и все более нарастающего внутри напряжения, по мере того, как Олег ближе подъезжал к больнице.
Пропустили на территорию беспрепятственно. Олег остановился у входа, возле которого курил Аслан и я растерялась, когда поняла, что Давид не собирается покидать салон. Он смотрел в окно и негромко проговорил:
— Его нашли. Я вернусь часа через два. — У меня оборвалось дыхание и внутри все заморозило. Он перевел на меня взгляд, в котором карий мрак уже напитывался теменью. — Утром прилетела мама, она сейчас там. О тебе знает. Не напрягайся и ничего не придумывай, она адекватная женщина. — Он на мгновение прикусил нижнюю губу и совсем негромко добавил совершенно непонятное для меня, — потенциал реализовывать опасно, в этом мы всегда были согласны с ней, но именно потому что она мама, у нее так и не получится понять, что по-другому мы не сможем. Все. Иди.
С нехорошим предчувствием пошла. Мне казалось, что вот-вот я сойду с ума. Внутри билось ожидание, алчное, жадное, с оттенком торжества, потому что Нечая нашли. Билось напряжение, потому что последние слова Эмина были… странными. И билось тревога, болезненная и жадное, потому что я увижу Эмина.
По мере приближения к отделению реанимации нутро протравливалось больничным запахом. Лекарств, хлорки, запахом горя и бед. Охраны было много. Они легко узнаваемы, хотя все были в штатском. На стульях, подпирая стену, у проходов. Узнаваемы по глазам. Спокойным и очень внимательным.
У двери в реанимацию Аслан кивнул еще одному из охраны, набрал код и пропустил меня в коридор. Миновали его, миновали еще один коридор с дверьми в общий зал реанимации, потом еще дверь с двумя людьми из охраны, рядом с которыми остановился Аслан. Я поняла, что пришли. Он открыл дверь и я, шагнув через порог, увидела их мать.
Она стояла возле небольшого застекленного окна. Высокая, тонкая, статная, с гордой осанкой. Черные волосы острижены в аккуратное каре, на плечах белая накидка, руки скрещены под грудью в оборванной попытке себя обнять. Повернула ко мне лицо. Тонкие, изящные черты, плохо узнаваемые в ее сыновьях, разве что глубина насыщенно карих глаз схожа. Только ее глаза измучены, с отчетливым эхо боли, стягивающем черты лица и у меня все внутри.
— Твое имя Яна? — голос глух, с легким отзвуком акцента.
Я кивнула, замерев в нерешительности.
— Меня зовут Лейла. — Она едва заметно двинулась в сторону, как бы освобождая место и повернула голову к окну.
У меня внутри все заледенело. Три шага до нее и с каждым все внутри стягивалось в тугой болезненный ком.
Укравший дыхание и ускоривший сердцебиение, когда я посмотрела через стекло.
Помещение небольшое, под окном стол с документацией, за ним доктор, быстро заполняющий документацию. В полутора метрах от окна кровать, возле которой еще один медик. Над Эмином.
Внутри шумно, работает аппаратура, везде шланги, провода. Он опутан этими проводами… На груди электроды, катетеры под ключицами и в руках, капельницы. Трубки изо рта. Дренажи из груди, катетеры, катетеры, катетеры…
По середине грудной клетки огромная повязка. Слегка пропитанные кровью бинты, пластыри. Тело белое, лица почти не видно из-за шлангов во рту. Господи…
Почувствовала, как перед глазами все расплывается, не сразу поняла, что из-за слез. Утерла ладонью, задерживая дыхание, и разрезая себя тем, что продолжал смотреть на него. Это мучительно, это истязание, грубое, жестокое, бесчеловечное, когда смотришь на него и с каждой секундой больнее. И отвести взгляд не можешь. Оцепенение накрыло разум.
— Я хочу попросить тебя, Яна. — Ее голос с трудом прошел сквозь густой болезненный туман в разуме.
Я с трудом отвела взгляд на ее ровное лицо,
— Я попрошу один раз, и больше никогда этого делать не посмею. — Ее краткая, пауза, чтобы перевести дыхание. — Когда он встанет, — голос едва заметно дрогнул, а я стиснула зубы, снова посмотрев на него, за стекло, где он был на грани. Она подавила себя и тверже повторила, — когда он встанет и жизнь пойдет своим чередом, не позволь ему сделать то, что я его позволила его отцу. Смотреть через стекло на мужа тяжело, но выжить можно. Смотреть на своего ребенка… хуже смерти. И ты не простишь этого никогда. Я не хочу, чтобы мать моих внуков ненавидела моего сына. Прошу, потому что стою так в третий раз и желание наложить на себя руки все сильнее. Не позволь ему. Прошу.
Было два сотряса, да, Эмин?
Подавила неуместную такую злую, такую испуганную улыбку, вглядываясь в его тело. Два сотряса было. И мать стоит в третий раз. И просит… не оказаться на ее месте.
Внутри адовый пиздец. Наверное, так чувствуют себя люди, которые начинают сходить с ума. Что-то жадно сжирает изнутри, мир на несколько секунд кажется нереальным, трагичной театральной постановкой, а ты зритель, со слишком выраженным чувством сопереживания. Где-то на задворках бьется сумасшедшая мысль, что не нужно переживать, это всего лишь постановка, и внезапно мир становится реальным, та мысль безумия быстро обрывается, потому что обонятельные рецепторы улавливают вонь медикаментов, веяние горя матери, глядящей на своего сына и изнутри мощным ударом стирает тиски патологии психики одно простое осознание — вот там, за стеклом, мой родной и любимый мужчина, в которого вчера стреляли на моих глазах.
Я поняла, что дышу учащенно, будто пробежала по краю пропасти и вновь ногами на твердой земле. По пропасти безумия. Лейла снова подала голос. Еще тише, еще горше. Она не пробежала, она там, ее путь длиннее. И она может сорваться.
— Твои дети растут и рвется внутри связь с ними. Боли не чувствуешь… не сразу. — Акцент… усиливающийся в снижающемся до шепота голосе, протравленным муками. — Только когда твое дитя стоит на пороге, вот тогда… перемалывает. Это такое жуткое чувство. Ты готова взять на себя все грехи мира, платить за них всем, что у тебя есть и тем, чего у тебя нет, чужим, неважно чьим, лишь бы ему стало легче. А платить нечем, ты всего лишь наблюдаешь его войну. Тогда матери готовы подписать закладную на свою душу, но этой закладной нет и не будет. Ты просто смотришь, как твой ребенок борется со смертью, и чтобы ты не сделала, что бы не предложила, ты лишь наблюдатель. Жалкий и безвольный, когда вот там, перед твоими глазами рвут твою любовь, твою жизнь, твою душу, эпицентр мира там убивают, а ты смотришь. И сдохнуть готова. Готова хоть десять тысяч раз руки на себя наложить, на все абсолютно… готова перетерпеть худшие истязания, лишь бы… вместо твоего ребенка. Но такого варианта нет и это самое страшное. Стоять, смотреть и знать, что ты бессильна. — По ее белой щеке скатилась слеза, мучительно искривились губы, она прикрыла глаза, подавляя желание пасть. Пасть в то же самое, из которого с таким трудом выбиралась я, глядя на нее. — Это мой старший сын. Я помню и час и миг, когда впервые увидела его глаза и весь мир остался позади. Это мой сын. Мое дитя. И он сейчас здесь. Я ни одной матери не пожелаю подобного. Быть на моем месте. Поэтому я тебя прошу — не позволяй ему. Ты ему не простишь. Как и он себе.