Коллеги - Аксенов Василий Павлович. Страница 38
– А как же! Инна, посмотри-ка. Вот и этому мы объявили войну.
Он показал на окно одного дома, где за откинутой занавеской красовалась глиняная собачка с умильной и страшноватой мордочкой, расписанной белой, красной и синей красками.
В клубе было тесно, шумно и весело. Зеленина хлопали по плечу, пожимали ему руку, кричали: «Саша, привет!», «Здравствуйте, Александр Дмитриевич!» Подошли Борис и Тимоша.
– А свадьбу-то вы зажали, дети, – сурово сказал Борис.
– Ничего подобного, – сказала Инна, – свадьба будет одновременно с моими проводами.
Борис весело подмигнул Тимоше:
– Все сэкономить хотят. Учись, Тимка!
– А чего ж, люди семейные! – пробасил Тимофей.
Зеленин усадил жену в первом ряду и сказал, что ему сейчас нужно развить бурную деятельность за кулисами. Инна поинтересовалась, не дирижирует ли он танцами в клубе.
– Бутоньерку в петлицу, прямой пробор. Кавалеры, приглашайте дам! Первый тур! Какая прелесть, это тебе подойдет!
Зеленин нервно хихикнул и скрылся. Кто-то приоткрыл занавес, и Инна на долю секунды увидела мужа, оживленно беседующего с Дашей Гурьяновой, которая в широченном платье до пола и кокошнике была похожа на матрешку. Прыгнуло сердце, шевельнулось в душе что-то нехорошее, и Инна подумала: «Щеки у нее слишком уж румяные, мажет, конечно». Но тут же она мысленно посмеялась над собой, вздохнула: «Ох, какая ерунда!» – и стала смотреть на сцену.
Лекцию слушали с вежливым интересом, но, когда началась демонстрация фотографий через проектор, в зале послышались смешки.
– В жисть не надену я такой недомерок! – категорически заявил сидящий за спиной Инны бородатый мужчина, разглядывая появившегося на экране юношу в коротком, до колен пальто.
– Общая тенденция, – бесстрастно вещала со сцены лектор-учительница, – состоит в отказе от кричащих красок и в переходе к простым и удобным формам одежды.
– Не понимаешь ты, Тихон, тенденции! – с досадой прошептала женщина, видимо жена бородача.
Инна украдкой оглянулась и увидела ее серьезные, внимательные глаза.
После лекции начался концерт. Зеленин то и дело появлялся на сцене, участвовал в конферансе, прилепив бородку, играл в скетче роль профессора, отца беспутного сына, сольным номером читал стихи. Фигура его казалась непомерно длинной на маленькой сцене и была смешной сама по себе, но зрители, к удивлению Инны, смеялись, когда надо было смеяться, и замолкали, когда надо было молчать. Инна вдруг почувствовала гордость за своего мужа. Она только недавно узнала, что театр – тайная страсть Саши. Он рассказал ей, что с первого курса почему-то возомнил себя актером, стал шляться по театрам, был статистом, таскал декорации и даже одно время собирался бросить медицинский и поступить в театральный институт. Инна улыбнулась и подумала, что ее гордость вызвана отнюдь не актерскими удачами Зеленина.
Зеленин читал стихи, Тимофей играл на баяне задумчивые вальсы. Даша пела частушки, Борис с какой-то тоненькой девочкой, о которой сзади тихо сказали, что она бетонщица, показывали акробатический этюд. Вдруг Зеленин подошел к краю эстрады и громко сказал:
– Следующий номер – ноктюрн Шопена...
«Ого!» – подумала Инна.
– ...Исполняет Инна Зеленина.
Она не сразу сообразила, о ком это он говорит, а когда поняла, ахнула, и сердце у нее задрожало. Секунду спустя она страшно разозлилась на Сашку, топнула ногой, отвернулась, но зал так дружелюбно заголосил, что пришлось встать. Она не помнила, как поднялась на сцену, как села к инструменту. На мгновение мелькнула виноватая улыбочка Зеленина, и Инна сказала шепотом:
– Я тебе этого никогда не прощу.
Потом она видела только клавиши. Затем исчезли и клавиши, и она стала видеть то, чего не видел никто другой. Вокруг ожила страна, о которой знала только она одна. Инна совершенно забыла о том, что на нее смотрят две сотни чужих глаз, и совсем не видела высокого, худого человека в черном костюме, который стоял в толпе, побледнев от волнения и сжав кулаки. Очнулась она от плеска аплодисментов, неловко раскланялась и убежала за кулисы. Зеленин через всю сцену прошагал вслед.
– Ты сердишься? – пролепетал он. – Пойми, Инночка...
– Отстань! – сказала она и села на стул спиной к нему. Саша обошел вокруг и сел на пол напротив.
– Прости меня! – умоляюще сказал он. – Я очень хотел тебя послушать, а другого случая уж не представилось бы. И потом... – он помолчал и кивнул в сторону зала, – разве они не достойны Шопена?
– Иди сюда, – хрипло сказала Инна. Когда он подошел, она больно дернула его за ухо и рассмеялась.
– Я люблю тебя сейчас в сто раз больше! – воскликнул счастливый Зеленин.
Проводы... Как могут люди переносить такое? Как можно за пять минут до разлуки рассказывать анекдот и смеяться? Почему люди стали бояться слез? Ведь легче плакать, чем смеяться во время проводов. Проводы – это бесчеловечно. Фонарь мурманского экспресса налетает из сумерек и рвет любовь пополам. Тебе и мне по половине монеты на память. Последние секунды, когда наконец перестают балагурить, – это самое страшное. Тут надо держаться вовсю.
– Смотри, обязательно зайди к моим старикам!
– Обязательно! Я дам телеграмму уже из Москвы.
– Хорошо, Инна!
– Что?
– Крепись, родная! Скоро мы!..
– Скоро?
– Время идет быстро.
– Это сейчас. Прощай!
Все. В проход свисают ноги в шерстяных носках и капроновых чулочках.
«Козыри – пики». Храп и чавканье. И мутную, застилающую весь белый свет тоску уже начинают прорывать другие слова: «Что? Постель? Да-да, обязательно. Мельче у меня нет. Дайте мне по две десятки, а я вам пятерку. Чай? Пожалуйста, один стаканчик».
За окном мрак. Кажется, что поезд грохочет и трясется на одном месте, но редкие огоньки появляются в ночи и стремительно улетают назад, как искры из паровозной трубы, как последние слова привета.
Глава 10
В марте решают
На комсомольском собрании Медико-санитарного управления обсуждалось персональное дело врача-комсомольца Столбова. В маленьком зале, набитом до отказа, сидели медицинские сестры, лаборантки, шоферы, дезинфекторы и молодые врачи. Только что кончил говорить сам Столбов, обвиняемый в злоупотреблении служебным положением и взяточничестве. Стояло молчание: зал еще не мог оправиться от общего чувства брезгливой жалости. Этот огромный парень вел себя сейчас, как несовершеннолетний карманник: то юлил, то плакался, произносил фразы о чуткости, то вдруг словно под действием каких-то стихийных сил наглел и начинал вызывающе хохотать и орать. Когда же он не нашел больше слов и сел, вид у него был измученный, затравленный, а взгляд даже немного человечный. Во всяком случае, на него было тяжело смотреть. Особенно неприятно было Алексею и Владьке. Они-то его знали больше всех: ведь как-никак Столбов шесть лет был их товарищем по институту, а для всех остальных Петя Столбов был просто взяточником.
– Кто-нибудь будет еще говорить? – наконец послышалось из президиума.
Встал представитель партийного бюро доктор Дампфер. По привычке он прикрыл глаза, и его лицо стало похожим на маску аскета.
– Товарищи, – начал он, – вы разбирали сейчас дело комсомольца Столбова с пристрастием и принципиальностью. Вы выясняли детали, но не подумали, что не это главное. Детали – это дело ОБХСС. Важно другое: как дошел до такой жизни комсомолец, молодой специалист? Что же, он вдруг сразу испортился в нашем учреждении? Здесь присутствуют молодые врачи, товарищи Столбова по учебе в вузе. Вероятно, они сейчас вспоминают его поведение и пытаются подвести базу под этот чудовищный проступок. Не знаю, что они вспоминают, но вот я смотрел бумаги Столбова, различные его характеристики, и передо мной представал образ идеального героя современности: «Скромен, инициативен, чуток, политически грамотен». В комсомоле он со второго курса института. Хотелось бы мне побывать на заседании комитета, где его принимали в организацию, услышать, о чем с ним говорили, какие вопросы ему задавали.