Место - Горенштейн Фридрих Наумович. Страница 61

Я слушал с интересом. Я человек физически слабый из-за многолетней материально скудной жизни и именно поэтому физическую слабость чрезвычайно презираю. Но едва этот карлик (он был почти карликом) начал говорить, как я ощутил в нем привлекательную силу, словно говорил он обо мне и для меня и делал понятным для меня мое собственное, сокровенное, но недодуманное до конца.

— Необходимо, — говорил Платон, — создать вокруг больного миф, объясняющий миф, приводящий мир в порядок и успокаивающий душевное смятение… То же и с обществом. Все сильные личности действовали подобным образом.

— Политический фрейдизм, — слишком быстро для своего неповоротливого вида сказал альбинос, — вернее, помесь Фрейда с Троцким.

Начался шум, все говорили сразу.

Интересно, что я до сих пор сидел, не представленный вновь вошедшим. Не то чтобы Бительмахер не делал этого по рассеянности. Просто, и я это понимал, он не находил промежутка, так плотна была словесная перепалка. А в дальнейшем он и сам в нее втянулся как-то самозабвенно. Вообще должен сказать, что в то странное время, когда глава правительства Хрущев, благодаря железной сталинской структуре, доставшейся ему в наследство, сосредоточил административную, но не нравственную, что важно, власть в своих руках, вел тяжелую борьбу с любимым и святым для народа трупом, который, лежа в центре Москвы в Мавзолее рядом с основателем государства Лениным, молчаливым загробным величием отвечал на попытки толстого нефотогеничного человека возбудить в народе гнев разоблачением неких земных злодеяний покойного, в то странное время тяжелого противоборства живого с мертвецом общественная жизнь ушла из мест официальных и сосредоточилась в салонах тех лет, то есть в компаниях… Причем в компаниях весьма разноликих и часто идейно противоборствующих друг другу… Способность к созданию разного рода идейных компаний, как правило, свойственна именно лицам, от народной массы оторвавшимся. Народ же либо по-пушкински опасно безмолвствовал, либо попадал под воздействие идейных слухов и анекдотов, из которых он отбирал то, что ему близко, то есть противоборство официальности, в чем бы она ни выражалась, но главным образом противоборство разоблачениям сталинской деятельности. Я долгое время в силу материальной убогости моей жизни был оторван от общественных ветров, тем не менее за короткий сравнительно срок мне удалось побывать в совершенно разноликих компаниях. Всюду собирались люди, казалось бы, в основном близкие друг другу, но всюду же была ожесточенная сшибка мнений, рождавшая версии, а уж версии эти, в свою очередь, попадали в гущу народа в виде всевозможных слухов и анекдотов. Такой резкий поворот от твердой идейной однородности и формирования идеалов в одном централизованном месте, откуда они спускались вниз в строго плановом порядке, такой поворот, конечно, не мог не оказать воздействия, но оказал не то воздействие, на которое надеялся Хрущев. Недоверие и неуважение народа начало распространяться не на канувшего в вечность мертвого вождя, а на ныне здравствующих руководителей, как местных, так и вышестоящих, вплоть до самого верха. Эта опасная для такой страны, как Россия, тенденция имела, однако, весьма сильный стихийный тормоз — то, что сам народ побаивался и не любил своего же неуважения к руководству и искал путей от этого неуважения избавиться…

Все эти мысли были высказаны в споре, но ныне передаются мною своими словами в некоторой обработке и с добавлениями, поскольку тогда, первоначально, на меня все это так обрушилось, что я потерял нить и не способен был следить за построением фраз. Поэтому излагаю их от своего имени, так, как я теперь это понимаю… Кажется, главная часть мыслей принадлежала не Платону, а альбиносу Бруно, этому внешне неповоротливому литовцу. Одну из его фраз, как бы завершившую цикл спора, я помню достаточно точно и вообще после нее как-то уловил нить и понял суть (повторяю, все, что до того, я обработал позднее).

— Если уж касаться политического фрейдизма, — сказал Бруно, — то Хрущев это та личность, которая испортила стране и народу нервы.

— Вы против разоблачения Сталина? — выкрикнула Ольга Николаевна, приподнявшись на кровати и прижимая локоть к груди (под платьем ее, в вырезе виднелся бинт).

— Я говорю лишь, что эти разоблачения обошлись чрезвычайно дорого.

— А я всегда буду благодарна Хрущеву, — сказала Ольга Николаевна и посмотрела на небольшой, в полированной рамке портрет Никиты Сергеевича Хрущева, висевший над ее кроватью.

Хрущев изображен был в капроновой шляпе и рубашке с широкой улыбкой на жирном крестьянском лице любителя простой и обильной пищи.

— Хрущев обрушил на нас груду мифологических разоблачений, — встав и возбуждаясь, сказал Платон, — в этом хитрость… Может быть, когда-нибудь раскроется подлинность… Через двести лет… Сталин вызвал Хрущева и сказал ему: когда я умру, ты разоблачишь меня… Я скрепил их в единую силу кровью и страхом, а ты зароешь трупы и выгонишь остатки на свободу…

— Ты бредишь! — выкрикнул Бруно.

— Почему? — сказал Платон. — Что здесь похожего на бред?… Сталин понимал, что главная сила не в нем, а в надзирателе Хаткине… И он поручил Хрущеву спасти надзирателя Хаткина для будущего.

— Это твоя опасная теория! — крикнул Бруно.

— Настоящий троцкизм! — выкрикнула Ольга Николаевна.

— Я противник Троцкого, — сказал Платон, — вам это известно.

— Подлый троцкизм! — выкрикнул Моисей Бительмахер, который не обратил внимания на опровержение Платона и который на слово «Троцкий» реагировал как бык на красное, поскольку вел борьбу с троцкизмом с юношеских лет и ненависть к троцкизму пронес сквозь тюрьмы и лагеря.

— Термины, термины, — как бешеный выкрикнул в свою очередь Платон, — мне слишком мало осталось жить (явная непоследовательность суждений, которую я отметил в этом сумбуре), мне успеть надо… Мне подавай надзирателя Хаткина и майора Двигубского, — и он стиснул до побеления свой кулачок карлика, — они меня на ж… сажали…

Резкое и грубое слово хлестануло среди шума и политических споров так, что на мгновение наступила тишина.

— И тебя, Бруно, — продолжал в тишине Платон, — тебя тоже сажали… Специальная площадка была для этого утрамбована. — Он помолчал, громко сопя, и вдруг озверел так, что пошел красными пятнами. — Политическим онанизмом балуетесь, — крикнул он, — вот за что я вас ненавижу. — И, сказав это, встал и вышел, хлопнув дверью.

— Какая мерзость, — поморщившись, сказала Ольга Николаевна, — он не Сталина ненавидит, он советскую власть ненавидит… Он, кажется, из поповичей и арестован чуть ли не в двадцать седьмом, когда редко арестовывали по наговору.

— Сейчас трудно определить, Ольга Николаевна, — сказал Бруно, — кто сидел справедливо, а кто несправедливо… Да и вряд ли стоит этим заниматься.

— Нет, стоит, уважаемый Бруно Теодорович, — резко поднялась на локте Ольга Николаевна, — очень даже стоит. Такие, как Щусев (значит, Платона фамилия Щусев, про себя понял я), такие хотят примазаться к нашей трагедии. Отец его, кажется, из крупных эсеровских лидеров. Только фамилия у отца, кажется, другая. — Ольга Николаевна затратила много сил на этот выкрик и после устало опустилась на подушку.

— Насчет отца-эсера мне неизвестно, — сказал Бруно, — но то, что он юношей в заключение попал, это точно… У него одного легкого нет, да и второе гниет…

— И все-таки я тебя, Бруно, не понимаю, — сказал Бительмахер, — не понимаю твоей привязанности.

— Да не то что привязанность, — сказал Бруно, — подружились в лагере… Такая дружба часто необычной бывает и самому непонятна, как любовь…

— Во всяком случае я убеждена, — сказала Ольга Николаевна, — что от таких, как Щусев, нам, людям, невинно пострадавшим, надо всячески отмежевываться и особенно оберегать от его влияния молодежь. Я видела, как Гоша, кажется, я правильно запомнила ваше имя, — повернулась она ко мне, — я видела, как Гоша смотрит на него с интересом… Кстати, Бруно, познакомься, это сын бывшего комкора Цвибышева… Тоже из реабилитированных…