Пять из пяти (СИ) - Уваров Александр. Страница 17

Он засмеялся, услышав это. Признаться, поначалу меня его смех обидел (что смешного я сказал? что вообще такого… просто отговорка, дежурная фраза — неужели непонятно!), и похож был скорее на громкое, с присвистом, шипение.

Или отрывистый хрип?

— Вот как? — сказал старший распорядитель, отдышавшись. — Ждёшь? Чего же ты ждёшь, позволь узнать? Ах, да! Совсем забыл! Славы…

Из соседней клетки донёсся сдавленный хрип… Рыжий? Всё ему неймётся!

— Слава, слава… — задумчиво повторил старший распорядитель. — Вот ведь штука какая… И почему она всем так нравится? Почему она всем нужна? Не понимаю, честное слово. Зачем она тебе нужна?

— Не хочу умирать, — признался я. — Проснулся в одно далеко не прекрасное утро, и понял — не хочу умирать. Но и жить вечно не хочу. Мозг устанет, если вечно жить. Сознание не выдержит. Сознание человеческое — это такая штука, созданная для существа конечного во времени, и весьма ограниченного в своих перемещениях в пространстве. Вечности и бесконечности оно не приемлет. Так выход какой?

Старший распорядитель, всё так же прижимаясь к клетке, намертво вцепившись в стальные прутья, смотрел на меня. Смотрел мне в глаза, не отрываясь, не переводя взгляд. Но глаза его при этом были безжизненны, бесстрастны, наполнены лишь белой студенистой массой, почти без остатка поглотившей превратившиеся в едва заметные точки зрачки.

И взгляд этот, при всей его мёртвой неподвижности, не казался гипнотическим, подавляющим, сверлящим. В нём не было ни силы, ни энергии, ни даже самого слабого отражения каких-либо внутренних движений мысли, души, хоть чего-нибудь, и потому из всех действий, могущих производиться взглядом, он производил, но великолепно производил только одно.

Он мертвил! Мертвил сразу, на месте, без остатка. Без единой надежды ускользнуть от льющегося в сознание, затопляющего его белого студня.

Старший распорядитель смотрел на меня. И не отвечал.

— Какой? — повторил я. — Найти нечто, что можешь сотворить ты. Только ты! И оставить это после… Ну, часть себя. Или почти всего себя. Например, последняя боль. Чьей ещё она может быть? Вот так я думаю.

Он молчал.

— Разве я не прав?

Старший распорядитель оскалил зубы не то в усмешке, не то в звериной угрозе.

И резко оттолкнувшись от решётки, отпрыгнул назад.

— Ложь! — крикнул он. — Сколько лет я дарю людям славу?! Сколько? Сегодня проводил ещё одного… Вы, вы все — не видите того, что вижу я. Перед смертью вы просите у меня не славы, не вечности, не мраморной доски с золотыми буквами, хотя вы все до последнего мига перед выходом на сцену корчите героев, и на каждом углу готовы кричать о своей готовности красиво умереть на сцене. Нет, не о том вы просите! Неужели ты до сих пор не понял, что я вижу всё? Действительно ВСЁ! Всё — во всех! До косточки, до прожилочки, до требухи, до самого мельчайшего капилляра… И что? Что вы просите у меня, когда слава накрывает вас? Да не просто, а с головой, так, что не продохнуть. Вы просите той самой, конечной, прежней, простенькой вашей жизни. Конечной, но с иллюзией бесконечности. А что, у вас раньше этого не было? Было, дорогие мои, бессмертные! Вы конца своим дням не видели, а теперь видите, но… Как же — слава, вечность! Всё решено! Чёрта с два… Часть себя вы хотите не оставить, а навязать. С гарантией. Так, чтобы смерть ваша у всех в головах засела. Так, чтобы крик ваш последний никто, ни один гад в зрительном зале не посмел из ушей выбросить. Это мы пускаем вас в пантеон с чёрного хода. А вы даже не спрашиваете при этом, есть ли там для вас места. Потому что точно знаете — есть! Потому что ведём вас мы. Мы указываем вам путь. Хорошо?

— Хорошо, — ответил я. — Мы всё сказали друг другу?

И зевнул. Получилось как-то демонстративно.

Теперь я не видел распорядителя. Отпрыгнув, он попал в тень, скрылся полностью во мраке коридора. Мне больше не видны были его глаза, и смятение прошло и холод оставил меня.

Я чувствовал только усталость. И в самом деле захотелось спать.

— Нет, — донёсся из темноты его голос. — Не всё… Я вывожу вас на сцену… Кто знает моё имя? Я — только старший распорядитель. Всё живу и живу…

— Можно попробовать себя в актёрском ремесле, — предложил я. — Передать микрофон кому-нибудь другому, и — але! На сцену! На стол, на плаху, в петлю! И какой выбор, какие сценарии!..

Мне показалось, что он ушёл. Темнота молчала, и ни единого движения не мог в ней угадать. Я стоял у двери и ждал ответа.

Минуты через три, решив, что старший распорядитель и правда покинул меня, раздражённый до крайности моими словами, я повернулся и хотел уж идти спать.

И только тогда услышал:

— Ты красиво умрёшь… И агония твоя будет очень, очень, очень долгой. Ты и представить себе не можешь, какие песни я для тебя закажу. Вот только выдержишь ли ты?

Я хотел ответить ему… Он не дал мне ничего сказать.

— Теперь спи! — приказал он. — А я ухожу.

Рыжий

Я открыл кран и смыл пепел Карлика в раковину.

Карлик теперь был бессмертен, и остался бы им, даже если вовсе никакого праха от него не осталось.

"Я не людоед… и не прахоед…"

Сам не знаю, почему я так подумал.

А потом лёг и заснул.

Перед рассветом сон стал странным.

Я сидел на берегу пруда, опустив ноги в воду. Отгонял шлепками по воде подплывавшую ряску и подманивал уток, протягивая им сложенные щепоткой пальцы.

Конечно, им не жалко было и хлеба дать, но хлеба у меня не было. Денег тоже. Хотя совсем недавно деньги были, и много, очень много. А уток я мог бы кормить такими булками!..

Впрочем, к чему это всё? Разве счастлив я был в той жизни?

Так получилось, и хорошо получилось, что она закончилась. Та жизнь закончилась, и началась другая, короткая — эта жизнь.

А из прежней, далеко не такой короткой жизни лишь один день задержался в моей памяти, только он один не был выброшен вместе со всеми моими воспоминаниями, блокнотами, дневниками и смятыми обрывками исписанных торопливыми каракулями бумаг в зелёный мусорный контейнер на окраине парка.

Не весь день. Только часть его. И я не знаю, до сих пор не могу понять, как долго длилось это время — теней на воде, белого пуха, летящего над травой, красного, в цвет апельсина-"королька", солнца, позднего полдня.

Время не уходило от меня. Только это теперь было временем, а всё остальное — безвременьем перехода в вечность, заледенелым дыханием бессмертного.

Перед рассветом время стало покидать меня.

Вода в пруду моего сна потемнела, холодком заколола икры ног. Сон стал неуютен, захотелось бежать, бежать.

Потянуло с воды сыростью, но не той, что ждал я, не туманной с кисловатым запахом влажной осоки, и другой, земляной. Сыростью погреба, тревожной и тяжёлой.

Сыростью склепа?

И тогда сон покинул меня.

От рассветного времени до пробуждения была вокруг меня темнота.

Был отдых на следующий день.

Повар готовился к выступлению.

— Завтра, — говорил он, — вы увидите не то, что было прежде. Чего там видно было, до меня? Суета на сцене, вопли бессвязные, кровь потоком. Потоком была кровь?

Дверь в камеру Вероники не закрывали. Она часто приходила в гости к Рыжему и Повару. Ко мне же, по счастью, даже приближаться боялась. Будто пепел Карлика, что был в моей ладони лишь минуты, принёс запах облизанной пламенем кожи, липкий запах вскипающего жира.

Она боялась меня суеверным, суетливым страхом. По коридору Вероника двигалась зигзагами и короткими перебежками, и замирала в испуге, стоило мне лишь приблизиться к двери камеры.

"Вероника!" звал я.

Она не откликалась. Лишь стояла и смотрела на меня умоляюще.

"Не подходи" так я читал её взгляд.

И, похоже, читал правильно.

Я отходил в глубину моей клетки, а она, постояв для верности ещё с полминуты, набиралась смелости — и быстро пробегала вперёд, минуя и мою камеру, и камеру Рыжего и Повара.