Поворот не туда (СИ) - Хайруллин Миша. Страница 14
Гилберт напряжённо глядит на меня своими серыми глазами и кивает, оставив меня одного в комнате. Встаю с постели и подхожу к пятну, оставленному чаем. Дотрагиваюсь до него, а затем до старого деревянного комода, что стоит тут с моего рождения. Раньше Гилберт хранил в нём сигареты и избивал меня, когда я открывал комод, чтобы выкинуть сигареты. Их запах всегда очень бесил меня, а в школе мистер Колдс рассказывал, как они вредны для здоровья.
Интересно, сигареты ещё там? Ящик со скрипом отодвигается. Вижу скудный состав вещей: серые и чёрные футболки, носки, пара запятнанных платков. Под одним из платков что-то поблёскивает под лучами неяркого солнца; в моих руках оказывается фотография. Старая чёрно-белая фотография.
Пальцы чувствуют неровную деревянную рамку, занозы тут же врезаются в пальцы, но я лишь сильнее сжимаю фотографию.
На ней стоят четверо счастливых людей возле ботанического сада.
Помню, как сейчас: это был мой восьмой день рождения, родители решили отвести нас с братом в ботанический сад, — посмотреть на растения, цветы, деревья. В тот день я был до особенного счастлив, а все беды и переживания куда-то исчезли, сами закрылись в какой-то железный сейф, код от которого мне будет выдан лишь на следующий день.
Как только мы вышли из сада, к нам подбежал фотограф, — дядюшка Хэнкс, — наш друг семьи.
— Скажите «сыр»! — он довольно улыбается и ждёт, пока мы хором произнесём это. Щелчок. От вспышки я зажмурил глаза.
На фотографии я стою рядом с братом, держа в левой руке мороженое, мои глаза крепко зажмурены, зато улыбка во весь рот. Гилберт стоит рядом и прищурено лыбится, держа рядом своё любимое ванильное мороженое. Папа стоит серьёзный, как всегда. На нём был костюм, который приходился на два размера больше. Мать тогда отговаривала его надевать этот костюм, но отец был настойчив, ведь: «Милая, у него ведь такая приятная ткань, а узоры на рубашке донельзя хороши!». И тогда не было важно, что цветные узоры на фотографии будут видны чёрными.
А рядом с отцом, взяв его под руку, стоит мать… Её лучезарная улыбка освещает всю эту чёрно-белую фотографию, на шее блестит её любимый золотой кулон, на котором выгравирано её имя, — Сьюзен.
И я сам не замечаю, как на фотографию начинают капать слёзы: сначала на лицо отца, затем на лицо матери.
— Кофе готов! — радостно заявляет Гилберт и входит в комнату, держа в руках поднос с двумя чашками, от которых исходит пар, — Смотри, я украсил твой кофе мятой! Вкусно пахнет, правда?
Вкусно? Донельзя. Беру чашку в руки и вдыхаю, вдыхаю, вдыхаю, как чёртов наркоман, наслаждаясь каждым глотком воздуха. Какой же банальный запах, но в голове крутится навязчивая мысль, что всё это ненастоящее. Не хватает чего-то ещё. Что я упустил? Что? Что ещё было в его запахе? Уверен. На сто процентов. Там было что-то ещё. Такое свежее, холодное, приятное, впивающееся в кожу незаметно, а затем заседающее в крови навсегда. Не могу. Один вдох. Всего один миг рядом с ним сделал бы меня в меру счастливым. Почему? Почему мне так хочется?
— Адам, сходим… к ней? — внезапно говорит брат, а в моей голове стоит писк, оглушающий меня на сто процентов, погружающийся дымом в мой разум. Его кулаки так правильно били меня. Его зубы так правильно кусали мою шею. Его губы так правильно… Так правильно… Что? Что я имею в виду?
— Адам? — Гилберт трогает моё дрожащее тело, трясёт меня, пытаясь привести в чувства, а я выхожу из транса минуте на тринадцатой, быстро вдохнув и взглянув в испуганные глаза брата. На полу валяется разбитая чашка, из которой пролился весь кофе. Листочек мяты лежит у моих ног.
***
Её могила выглядит свежей. Сколько прошло времени? Четыре месяца с тех пор? Я не был тут ни разу. Присаживаюсь на колени и дотрагиваюсь до холодного камня, на котором выгравировано: «Сьюзен Хилл. 1968–2018».
Гилберт садится на корточки рядом, глядя пусто и отречённо на дату, доставая из кармана помятые сигареты. Зажигает. Из его рта начинает исходить дым, поднимающийся выше, — в небо, и там же растворяющийся.
— Дай мне. — хриплю отчего-то, беру из его рук сигарету и затягиваюсь. Лишь бы сжечь лёгкие. Лишь бы забыть кофе с мятой и чем-то ещё. Лишь бы… Сиплый кашель вырывается из лёгких, а тело будто вмиг черствеет.
В небе повисли противные, почти чёрные, тучи, заполоняющие небо. Вдалеке послышался сильный гром, но ни я, ни брат, не оглянулись. Всё, что нам необходимо, сейчас закопано в земле и доедается червями и жуками. Эти несчастные цифры разъедают кожу, а все моменты, когда мать кричала на меня, просто-напросто забываются. Хочется кричать. Долго и истошно, в конце концов потеряв полностью голос, но продолжив орать. Какими-то другими силами, способами, но орать до посинения и такого хаоса вокруг, что даже землетрясение может показаться обычной шуткой.
До больного противно. Жирные капли начинают течь по лицу, одежда мокнет, а в небе разразился гром, сверкают молнии.
И мы одни на этом кладбище. Глупо и безнадёжно убитые, но почему-то всё ещё живые.
***
В доме тихо. Мирно тикают часы, маленькая стрелка застыла на цифре двенадцать, а мне в этой глухой тишине и темноте почему-то не спится. Гилберт лежит на соседней кровати, мирно дыша. Слышу его дыхание. Такое спокойное. Сейчас я мог бы спокойно взять подушку, подойти ближе, приложить её к его лицу и задушить. Его тело бы билось в конвульсиях, его руки пытались бы отбиться, а ноги смешно ёрзали туда-сюда. И, почти умерев, он взглянул бы в мои глаза после того, как я уберу подушку. И не верил бы тому, что видит. Он посмотрел бы глубоко-глубоко и увидел лишь ярость. Определённо лишь её. Но откуда-то внезапно появляется старая и хилая фигура без лица, протягивающая мне руку и хрипло, тихо и до ужаса пугающе говоря:
— Здравствуй, я тоска.
Никакой ярости. Никакой безвыходности. Одна лишь тоска. Тоска по этим безнадёжно голубым глазам и шелковистым белым волосам. Терпкий и склизкий ужас покрывает всё тело, и я чувствую, будто весь избит прутьями, которые долго-долго вонзались в мою кожу, которая покрывалась алыми крапинками. Закрываю глаза и теряюсь. Где-то, в ком-то, как-то.
— Доброе утро! — потягивается брат, сидя на своей постели. А ведь я задушил его ночью. Или это было во сне? — Так хорошо спалось. Приготовишь чай? — Он так ярко улыбается, что сейчас стошнит.
— Где отец? — произношу тихо, сидя и глядя на соседнюю подушку его кровати.
— Он приедет сегодня ночью. Работает так, уходит на двое суток. Не стал говорить ему, что ты приехал. Будет сюрприз. Так что насчёт чая?
От мыслей пробуждает свисток чайника. Кипяток льётся в стакан с пакетиком, заполняясь до краёв. До краёв. Стакан переполнен. Залит до отказа. Полностью. Он на пределе. Нервно ставлю чайник на плиту и несу стакан в комнату. Горячо. Но я крепко сжимаю стекло. Пальцы наверняка сейчас красные от высокой температуры, такие красные, что покроются волдырями. Но я хочу. Хочу прочувствовать хоть толику той боли, от которой мне поистине станет хорошо и свободно.
Я смогу полететь. Наяву. И это будет не сон. Не такой сон, проснувшись от которого, станешь радоваться. А такой, в котором захочется остаться навсегда.
— Спасибо! — и вновь его улыбка. Такая противная. Кривая. Сжимаю стакан сильнее, а потом протягиваю ему, чувствуя, как дёргается глаз. За окном что-то внезапно щёлкнуло и заставило меня резко взглянуть туда. Знакомый звук, но что… Что это? Что? Хочу услышать это снова. Будто звук спускового крючка. За ним следует убийство. Должно следовать. — Ай! Такой горячий стакан, как ты держал-то его? Братишка, всё в порядке? Ты такой грустный. Точно всё хорошо?
Нет. Дай мне вгрызться в твою глотку, чтобы ты не смог пить этот чёртов ромашковый чай с тремя ложками соли. Дай мне задушить себя. Хочу видеть, как ты медленно погибаешь, как просишь о помощи, а твои глаза чуть ли не вылетают из орбит. Я хочу быть ближе к нему! Дай мне свободу. Дай её. Ты забрал моё детство, а я заберу твою