На единорогах не пашут (СИ) - Ледащёв Александр. Страница 26

И я сам ловлю себя на том, что уже почти шагнул назад. В дом.

Рука Ягой легла на косу, и я понял: если я двинусь, только я двинусь к ней — обнять на прощание, резко, как обнимаются, расставаясь навек — в тот же миг я буду убит. Прощание уже было — в избе. Когда просто, сильно посунулся к ней, обхватил за плечи, потерся лицом о ее черные волосы — ночь ее волос и запах полыни — она провела мне ладонью по лицу.

Все. Я ушел, не оборачиваясь, ведя Буруна в поводу, а за воротами вскочил верхом и ускакал. На Восток.

… Темно-синяя листва и фиолетовые стволы деревьев в Роще Прощания. В роще перехода оттуда сюда… А теперь — и навсегда — от нас к ним… Роща, где протекает пограничный ручей Отчаяния, гоня темно-сапфировые волны, с его иссиня-черной галькой и валунами черненого серебра по его берегам. Роща, где навеки задремали бархатно-синие сумерки августовского вечера скандинавских фьордов, шотландских предгорий, славянского ельника в часы заката — да, можно отыскать сравнение, и все же — своя, неоспоримо своя темная синь плескалась между стволов деревьев и перебирала в замшевых пальцах изящной вечерней перчатки темно-синие листья… Невыносимо темно-синяя, вечно сумеречная Роща, сразу падающая на самое дно души и остающаяся там навек. Безысходно, мучительно стремясь все снова и снова возвращаться к этой роще вечных сумерек, Роще Прощания, будет плакать душа осенними ночами — во время сбора урожая и на исходе весны, в тех днях, незаметно ныряющих в лето…

А зимой Роща спит. И не видит снов, быть может.

Я неспешно пересекал Синелесье. Отдохнувший Бурун не настаивал на отдыхе, а я жил в его седле. Мы не торопились, но мы и не останавливались. Поспешали, как и заведено, медленно. Понемногу учусь и я. Даже я.

… И туман провожал меня. Но на этот раз он не стоял стеной, не путал небо и землю, а просто тек по земле, доходя до конских бабок. Обычный, закатный туман. На закате же я выехал из Синелесья и углубился в Лес Порубежья, через который мне надо было проехать и выйти в сторону хоженых дорог, селищ, печищ — я не нуждался в людях, но я хотел знать, что оставила мне война, узнать, двигаясь в Замок Совы.

… Браслет Ягой начал подрагивать на руке, когда стало садиться Солнце. И вскоре после того, как Солнце село окончательно, меня поймала Ланон Ши.

Ланон Ши, мечта, смертная боль поэтов, музыкантов, филидов — тех, кто искренне может любить, кто обладает Силой, не будучи сидом или нежитью. Но она не желала больше ждать поклонения и добровольной смерти — она была голодна и пела для меня. И в ночи, стоя возле окаменевшего Буруна, я увидел ее — поющего охотника за чужой кровью. «Чужой», как отстраненно… Моей!

Битвы тут быть не могло — пение Ланон Ши, имя ее и облик ее попросту сковали мне руки и ноги. Более жертвенно я бы не выглядел и связанный по рукам и ногам. Каприз прекрасной кровососки оставил мне речь, и я сказал. Что мог сказать ей я, герцог Дорога? Правду. Сидам лучше говорить правду. Ее сияющие глаза, острые зубы, пышное облако паутинно-светлых волос, фарфоровое лицо были уже в шаге от меня, когда я сумел-таки высказаться. Напоследок. Не от тоски, не от страха. Я сказал то, во что мне оставалось верить на последней поляне в моей жизни, под пристальным взглядом идущей, плывущей над травой гибели:

— Посуди сама. Неужели я прошел через границы, скитался по Мирам, сражался и убивал, не любил, не дышал, дышал, нашел свой дом, из-за меня гибли и погибнут еще сотни — и все это только для того, чтобы насытить собой какого-то певчего упыря?!

Она остановилась на миг. Я так и не узнал, что она хотела мне сказать в этом Лесу Порубежья. Над моим плечом прогудело, лопнул твердый, загустевший янтарем от песни Ланон Ши, воздух и стрела-срезень, с острием в пядь шириной, ударила Ланон Ши прямо в переносье и словно расколола ее прекрасное, фарфоровое, матово-белое лицо, лицо японской куклы, на части, как кукольное же. На кровавые осколки. Вот и все. За моей спиной никого не было. В Лесу был я, Бурун и мертвое тело убитого наповал сида. Я вскочил в седло и проехал дальше, на миг остановясь над телом убитой «Прекрасной Возлюбленной», не слезая с седла, выдернул из ее головы стрелу и положил ее в переметную суму. Черно-оперенную, аршинную стрелу-срезень, вылетевшую из пустой чащи за моей спиной.

Я не позвал ее. Не поблагодарил вслух. Не надеялся на то, что она когда-нибудь придет еще раз, когда будет нужна. Мне просто повезло. Вот и все. Так было надо. Принял это и поехал дальше.

Утром же мне на пути попался дурень. Тот самый дурень, которому повезло в ночь перехода — когда я правильно сказал, отчего его можно не убивать. Дурень грустно стоял посреди торной дороги, смотрел вокруг себя, не понимая, что более счастливым трудно и быть. Но можно.

Но его счастье было уже отмерено. Рано или поздно, а этот мир убьет его. Скорее, рано. Они чужие друг другу. Это просто баловень. Которому из-за глупого каприза удалось прейти на Кромку в ночи полнолуния. Ягая убьет его на обратном пути. Обязательно.

Бурун рысил прямо к дурню, тот зачарованно смотрел куда-то за мою спину. Миг спустя я понял — не за мою спину, а на меня — судя по всему, я был первым, кто повстречался ему на Кромке — кто доказал ему, что он перешел.

Как же он был… Он был… Гм… Как бы это… Сколько же тоски, боли, муки и надрыва нес в себе этот невысокий гость из другого мира! Даже его сигарета смотрелась умирающей. Точнее, будучи обречена от рождения, она умудрялась еще и выглядеть умирающей. Умирая.

Сколько бед и тягот он перенес, сколько же побед было одержано над ним там, тем жестоким, чужим миром и сколько величайших надежд было возложено на этот! И он пришел, наконец!

И именно поэтому — из-за надрывов, разрывов, прощальных взоров, побед мира, его следовало немедля же воротить, дурака, обратно. Вот и все. Этому я научился у Ягой, Стражницы Кромки. Слушать себя и принимать себя. Понимать и принимать то, что чуешь — и я не ошибался. Дурака следовало вернуть. Я чуял это. Просто так. Сам.

Я поравнялся с ним, вскинул левую руку к небу и громогласно молвил:

— Привет тебе, мужественный странник! Я вижу, что тень того мира омрачила твое чело, и ты думаешь смыть его следы в этом?

— Да, ты прав! — горделиво сказал мне гость из-за Кромки.

— Следуй за мной, смелый странник! Я отведу тебя к мудрому Фиру Дарригу, который лучше знает, куда лежит твой путь! — говорить с дураком надо было именно так, как он того хочет. А он именно так и хотел. Я не Ягая, но человека я чувствую. Человека?! — Ибо я сейчас занят другими делами, а ты нуждаешься в провожатом! Спеши за мной!

И он заспешил. Он просто умирал от страха. Перешел, дурачок?

У первой же попавшейся корчмы я обронил: «Горе! Ляг в бурьян у дороги! В том доме сидит недреманное, необоримое зло, а от тебя все еще так ощутимо пахнет человеком, странник! Ляг в этот бурьян и жди меня здесь!» По правде сказать, бурьяном это назвать было трудно — это был махровый, матерый, ехидный и простецкий чертополох. Смелый странник лег в поименованный бурьян и стиснул зубы. Наверняка, в этот судьбоносный миг, он претерпевал муки и превозмогал испытания. Или как там? Я же подъехал к корчме, жестом отослал корчмаря обратно — тот выскочил прямо на тракт — и негромко позвал: «Дворовый!» Просто верь в то, что получится — и получится. Дворовый незаметной тенью вскочил на столбик у ворот корчмы.

— Позови почтенного Фира Даррига. Быстро. Скажешь ему, что герцог Вейа хочет заключить с ним сделку.

Дворовый повел усами и скрылся в подвале. Оттуда степенно, помурыжив меня не дольше, чем следовало, вышел Фир Дарриг.

Я поклонился старичку, тот ответил тем же, подумав немного. Для приличия.

— Почтенный Фир Дарриг! Я понимаю, что оторвал тебя от наиважнейших дел, прости за это герцога Вейа!

— Герцог Дорога не может помешать несчастному сиду. Он волен отрывать его от дел и давать поручения, приказывать, требовать… — Фир Дарриг был явно в летах. Он умел говорить. Причем ставя слова в особом порядке — то есть, его речь была не закончена. Сид и есть сид. Он запросто может договорить так: «Требовать, но это отнюдь не значит, что он это получит».