Нюансеры (СИ) - Олди Генри Лайон. Страница 23
– Был.
– Что говорит Янсон?
– Просит не уезжать из города в течение недели. Потом дело завертится без меня. Если что, ты присмотришь? Я оставлю тебе доверенность.
– Присмотрю, не волнуйся.
– Как мама? Все ли в порядке?
– Маманя? Ну, ты её знаешь. Тише мыши, доброты неописуемой, хоть к ранам прикладывай. И вдруг как вспылит! Орёт на прислугу, словно они крепостные, тарелки бьёт, грозится. Через час остынет, бежит извиняться. Балует, подарки дарит...
Алексеев засмеялся. Он хорошо знал переменчивый норов матушки.
– Найдёт себе какую-нибудь нищенку, – Юрий заиграл бровями, глазами, всем лицом, усиливая трагикомический эффект, – и носится с ней, как с писаной торбой, дни и ночи напролёт. Последнюю рубашку отдаст. Потом нищенка рубашку сносит, украдёт у мамани брошку или колечко, сбежит, а маманя страдает, плачет, мучается мигренью. И опять: раскричится, тарелку об пол, прислуга давай поклоны бить...
После смерти мужа Елизавета Васильевна Алексеева перебралась к младшему сыну в Андреевку, усадьбу в шестидесяти двух верстах от города, где и проводила почти всё время. Свой же дом в Москве, по Садовой у Красных ворот, оставила Алексееву – в этом доме он и жил последние три года. Мать порой наезжала к нему, но долго не задерживалась, возвращалась к младшему.
– Так что, друг мой Кокося, не извольте волноваться...
Принесли борщ и суп. Юрий заложил салфетку за воротник, подвинул тарелку ближе. Алексеев проделал то же самое, вдыхая запах супа из рябчиков. Пахло крепким бульоном, птицей, обжаренной в масле, шампанским – обязательным компонентом, если верить французским поварам. В аромате чего-то явственно не хватало. Перца добавить, что ли? Или водки? Первая рюмка пошла хорошо, звонко, без обременительного тоста. Юрий поддержал, водка прервала его монолог, но лишь на краткий миг:
– Квартира понравилась? Заикинская?
– Квартира хорошая. Две приживалки, с ними я разберусь позже. Не гнать же на мороз...
– Это верно. Пусть живут, дело долгое, успеется. Тебя не стесняют? А то перебирайся в «Гранд-Отель»! Знаешь ведь, какие тут апартаменты! Сам бы жил, да не люблю городской суматохи.
Алексеев знал. Просторные комнаты, отделанные шёлком и бархатом. Изящная мебель. Полный набор услуг европейского класса. Вот-вот, полный набор.
– У них водопровод прорвало. Свободных номеров нет, затопило. Я справлялся: ещё не починили. Обещают завтра-послезавтра, тогда и подумаю. А пока поживу на квартире Заикиной.
– Переезжай ко мне! Или в Григоровку, она ближе...
– И трястись каждый день в санях? Версту за верстой, туда и обратно? Потеплеет – дороги размякнут, увязну в грязи. Буду ждать, куковать, кто вытащит... Нет, спасибо, я лучше на квартире. Хотя знаешь...
Выпив по второй, Алексеев внезапно разговорился. Перехватил у брата инициативу, взмахивая руками для пущей романтики, попытался объяснить своё двойственное отношение к наследству Заикиной. Как предприниматель, он видел в нём полезный, упавший с неба капитал. Как артист, удивлялся чисто театральному, авантюрному, ничем не объяснимому капризу, толкнувшему старуху завещать жильё постороннему человеку. Как постоялец, не мог понять, что с ним происходит.
– Видишь ли, Юра, мне там нравится. Тепло, уютно, покойно. Даже женщины эти не раздражают, хотя должны... И вдруг как вожжа под хвост – тянет сбежать. Ноги в руки, живите как хотите, главное, без меня! Век бы их не видел, и квартиру... Потом отпускает, и снова: уют, покой. Вот сейчас – сам не знаю, чего мне надо. То ли вернуться, да побыстрей, то ли не возвращаться никогда. Щётку мою переставили, зубную. Саквояж с пола на стул! Сапожник ещё, приятный человек...
– Сапожник? Чем тебе сапожник-то не понравился?
– То и странно, что понравился. Откуда это приятство взялось? Знаешь, как я с людьми схожусь? Нет, схожусь я легко, вернее, они думают, что легко. А на самом деле это всё игра, я новых людей не люблю, опасаюсь...
Юрий слушал брата, пряча улыбку. Он знал обстоятельства Алексеева, сочувствовал ему, но помочь ничем не мог. Три коня, рвавших старшего брата на части, были ласковы с младшим: жена, родив ему трех сыновей, не настаивала на болезненном выборе, Григоровская шерстомойня давала прибыль, не требуя от Юрия Сергеевича чрезмерных усилий, в театре же он довольствовался ролями, дающими успех яркий, но краткий – при минимальной подготовке, на голом обаянии.
– Нервы, – подытожил он, когда Алексеев взял паузу. – Ты совсем измотался, Кокося. Так нельзя, тебе надо себя поберечь. Поезжай домой, а лучше в Любимовку. Нет, лучше ко мне в Андреевку! А и правда, чего весны ждать? Вот она, весна, на дворе. Бери Марусю с детьми, мои обрадуются. Поживёшь до лета, нет, лучше до осени, приведёшь нервы в порядок. Маманю осчастливишь, она уже и забыла, как ты выглядишь...
Алексеев зажмурился. Предложение брата выглядело пропуском в рай.
– А может, ты ко мне? – рассмеялся он, пряча страх.
До дрожи, до смертной одури Алексеев боялся, что согласится прямо сейчас, без раздумий, бросится, как головой в омут, и принятое решение станет принятым на самом деле, сжигая мосты, отрезая пути к отступлению.
– В Любимовку? Нет, уволь.
– На квартиру!
И Алексеев затянул чувственным баритоном:
– Поедем, красотка, кататься,
Давно я тебя поджидал!
– Посмотришь новое имущество, оценишь. С приживалками тебя познакомлю. Погадаем тебе, там целый кабинет гадательный, от покойницы остался. Я в нём сплю, вещие сны смотрю...
– Хорошо, – кивнул Юрий.
Ответил тенором:
– Я еду с тобою охотно,
Я волны морские люблю.
Дай парусу полную волю,
Сама же я сяду к рулю...
И на два голоса, в терцию:
– Ты помнишь, изменник коварный,
Как я доверялась тебе?
И это сказавши, вонзила
В грудь ножик булатный ему...
Посетители ресторана смотрели на братьев круглыми глазами. Кто-то тихонько подпевал. Официант стоял у входа навытяжку, и Юрий помахал ему рукой. Алексеев же официантом не заинтересовался. Краем глаза, делая вид, что целиком поглощён пением, он изучал мужчину, обедавшего за угловым столиком. Лапсердак с засаленными швами, картуз со сломанным козырьком. Клочковатая борода полна хлебных крошек; длинные пряди волос закрывают уши. Руки в постоянном движении: тарелка, ложка, вилка, нож, солонка, перечница – всё передвигалось, переставлялось, создавало новые комбинации, как если бы мужчина не ел, а играл в таинственную игру с соперником-невидимкой. Внешность выдавала в игроке еврейское происхождение, одежда говорила о бедности и неряшестве. Видеть такого человека в ресторане первого класса было удивительно: ортодоксальные иудеи посещали только кошерные заведения, которые содержали их соплеменники, а бедняки ели дома – или, если уж деньги завелись, в столовой на улице Московской, дом восемь, где «обед из двух блюд на масле» стоил тридцать копеек.
Минутой раньше еврей пялился на Алексеевых, подобно остальным, но в отличие от других посетителей лицо его выражало полное удовлетворение. Складывалось впечатление, что он – дирижёр, а братья – скрипка с альтом, вступившие исключительно вовремя.
«Дирижёр? – Алексеев отвернулся, почуяв, что его внимание было перехвачено. – Персонаж бытовой комедии о нравах простонародья. Ошибся спектаклем и выскочил на сцену в оперетте из парижской жизни...» Вспомнились сапожник Ашот и разносчица газет, встреченная у нотариуса. Еврей, сапожник, разносчица. Между ними не было ничего общего. Тем не менее Алексеев поклялся бы, что усматривает здесь тайное сходство, общее сквозное действие, только не в силах опознать, какое именно.
Нервы, подумал он. А я ещё на Марусю грешил. Начать пить бром, что ли?
– Дай парусу полную волю, – повторил Юрий, когда песня закончилась. – Уговорил, окаянный. После обеда и поедем. У меня сани под отелем стоят, на двоих. И ножик булатный имеется, за пазухой. Сперва в аптеку заглянем, купим экстракт наперстянки. Знаешь ведь, у меня сердце.