Зона сна - Горяйнов Олег Анатольевич. Страница 81
Через десять лет, в 1742 году, Карл Альбрехт, курфюрст Баварский и король Богемский, зять покойного императора Священной Римской империи, сам стал императором. Но сестра его жены не согласилась – она ведь тоже была имперского рода, и сама желала владычествовать! Австрийская армия опять заняла Мюнхен.
Через год Карл Альбрехт вернул себе Баварию и её столицу. Во время торжественного приёма по этому случаю он спросил своего доверенного советника, фон Садова:
– Почему я не вижу вашего отца, Эмануэль? Разве он меня больше не любит?
– Мой отец умер, ваше величество. Месяц назад.
– Отчего же?
– Ему было семьдесят два года, ваше величество, – пожал плечами Эмануэль. – Возраст.
– Да-а, печальная новость, – протянул император с кислой миной и ободряюще добавил: – Впрочем, все мы там будем. Не огорчайтесь, друг мой.
– Я знаю, – кивнул Эмануэль. – Мы ещё свидимся.
Париж – Балтика, 12–28 августа 1934 года
Он лежал на спине, без куртки, рубашка расстёгнута, ботинки сняты. В голове звенело, кожа дивана приятно холодила босые ноги. Что-то было не так со временем, оно остановилось, как в tableau [80] из пьесы Гоголя: на первом плане – добрый господин в смокинге со стетоскопом, за ним хорошо одетая девушка с испуганными глазами и открытым ртом, здоровенный детина с равнодушным лицом… Ещё какие-то люди… Сутулый мужчина с длинным носом, внимательные глаза… Интерьер столовой – и почему-то запах аптеки… Слово «аэроплан», застрявшее в памяти… Плоский, будто картонный знак вопроса: «Что такое пьеса-гоголь?» – протискивается из тьмы во тьму…
Осознание осознания осознания…
– Чтосним, чтосним, чтосним…
– Минуточка… точка… точка…
Точка. Время рвануло вперёд.
Он сел, огляделся. Восхитительное ощущение лёгкости, силы, молодости и голода охватило его. Улыбнулся:
– Господа! Приношу извинения, что невольно напугал вас. Благодарю за участие, проявленное ко мне.
Спокойно обулся, накинул на плечи курточку – какая оригинальная курточка! – пошарил взглядом вокруг, заглянул под стол. Спросил у господина с длинным носом:
– Verzeihen Sie, haben Sie meine Perucke nicht gesehen? [81]
Первый день он терялся, кто есть кто и чем они тут занимаются, но не впадал в панику. Знал, что здешняя память вернётся в полном объёме, как и в прошлые разы, а память прежняя уляжется в голове его на своё определённое место и не будет ему мешать. Как раньше не производил он на окружающих впечатления сумасшедшего, так и теперь не будет. Всего лишь и надо, что контролировать себя. Ему теперь около девяноста пяти лет; в таком возрасте легко быть осторожным и внимательным!
Он заказал в номер газет и книг, читал, вспоминал. Париж, отель «Трианон Палас», Марина Деникина, дочь Антона Ивановича. Художественная выставка в связи с 20-летием начала Мировой войны.
Вечером та Марина и зашла за ним, тихая и ласковая. Какая-то за ней вина, без особых эмоций подумал он. Гуляли по Парижу; город очень изменился, но не архитектура или планировка поразили его поначалу, а колоссальная численность людей. Это было невыносимо: тысячи, десятки тысяч, из-за каждого угла вываливаются целые толпы; лишь через час он немного привык к этому кошмару…
Она щебетала о том о сём – как была одета сегодня Жаклин Думер, что сказала мадам Саваж, какие ужасные фото её самой поместила «Le Figaro», как смешны все эти толстые тётки в бриллиантах, пытающиеся походить на суфражисток…
Он вовремя смеялся и вовремя хмурился, подавал реплики в тему – в общем, был на уровне, а сам обдумывал некое новое своё умение: способность видеть внешность человека во времени. Например, Марина – он знал, как она выглядела во младенчестве и какой будет, достигнув восьмидесяти лет. Ему было бы легко даже написать её портрет: Марина-старуха.
Только обрадуется ли она этому?..
Выставка была так себе, дежурная, а по художественному уровню эклектичная. Оно и понятно: при отборе работ устроители руководствовались не их достоинствами, а фактом участия художника в войне. Лишь немногие представили «мирные» картины – пейзажи, портрет. В основном стены украшали батальные полотна.
А из баталистов самым лучшим был, бесспорно, русский участник Юстин Котов. Будни войны, без прикрас и парадов – вот что было в его картинах: полк в походе; обед на фоне свежих могил; конная атака с точки зрения пулемётчика. Для Стаса откровением стала серия «Мюнхен-1919»: разбомбленный в труху город… Он останавливался у каждой картины: иногда узнавал улицы; иногда не мог распознать даже зданий, которые были ему так хорошо знакомы. Вот храм Святого Духа, вот… кажется, Ратуша? Ужас, что с ними сделали…
– Вы были в артиллерии? – спросил он Котова.
– В пехоте, Станислав Фёдорович, – радостно ответил тот; всеобщий интерес именно к его экспозиции делал его счастливым. – Артиллеристы, изволите видеть, лупят издали. Помните, мы с вами на пароходе говорили про «упоение в бою»? Им оно неведомо… Им убивать не страшно.
– Да, да, – ответил Стас. Ещё одна деталь его здешнего прошлого встала на место: пароход, подготовка речей.
– Я смотрю на современную армию и диву даюсь, – продолжал художник. – Танки, самолёты… Стрелок убивает того, кто лично ему не угрожает ничем. Война превращается в отрасль производства: из живых людей, при помощи техники, делают мёртвые трупы. Офицер стал инженером, планирует производственную операцию. Солдат – вроде рабочего, выполняет задание: издали стрельнул, с высоты бомбы сбросил… Если хорошо прицелиться, обязательно убьёшь, но кого, зачем?..
Стас улыбнулся:
– Готов спорить, вы работали на заводе.
– Я и сейчас работаю! Нормировщиком на Ярославском дизелестроительном, у Нобеля. Мог бы и не работать, но я там с детства, знаете ли. Вы бывали в Ярославле?
– Только проездом.
– Очень, очень зря. Приезжайте, заходите ко мне. У меня мастерская в Башне. Я там и живу. Это в центре города, вам любой укажет. Если соберётесь, черкните заранее; почтовый адрес я дам.
В экспозиции Скорцева Стас провёл три часа. Что-то ему здесь не нравилось. Не картины – нет; то есть картины ему точно не нравились, но его беспокойство вызывало что-то другое. «Картины» Скорцева, если это можно было так назвать, он едва ли не обнюхал. Полное впечатление, что их писал ребёнок, к тому же психически больной ребёнок. Смущала только уверенность руки: эти наивные линии, эти плоские фигуры, смехотворные сочетания цветов не были детскими каракулями; чувствовался стиль.
И только вечером, когда он после прогулки подходил к отелю, а мимо неспешно процокали копытами трое конных полицейских, его как ударило изнутри головы, и вся его нынешняя жизнь окончательно встала на место.
Вахмистр Степан! Император Павел! Мими…
Он взбежал на этаж Скорцева; стучал, не получил ответа и помчался в ресторан – да, старик был тут, сидел в одиночестве, ковыряя в тарелке. Стас остановился, отдышался, пригладил волосы и одёрнул куртку. И только потом бодро, со светской улыбкой подошёл к его столику:
– Добрый вечер, Никита Павлович.
– Опять вы, – пробурчал Скорцев, не поднимая глаз.
– А я иду, смотрю – что-то вы всухую сидите, – объяснил Стас. – Думаю, надо угостить мастера.
– Мастера! Вам же не нравятся мои картины.
– Мало ли, что мне не нравится. Я, например, пью рейнское и не люблю водку, а вы наоборот. Это же не означает, что водка плоха, или что вы плохи, или что я плох. Взять вам водки?
– Нет, спасибо.
– Я сторонник классицизма, и ваши картины вне моих предпочтений, это верно. Однако они могут нравиться другим, даже художникам, и ничто не помешает вам стать основателем нового направления в искусстве. Придумают ему звучное название – например «примитивизм»…
80
Немая сцена (фр.).
81
Простите, вы не видели мой парик? (нем.)