Поворот рек истории - Дивов Олег. Страница 15
– Ну… все три тобой перечисленных особы сами страстно желали быть обесчещенными. А эта… да, может, и не остался бы хладен, но по сию пору не видел ее никогда.
– Многовато она о тебе ведает – для сущей незнакомицы.
– Да обо мне все все ведают. Я не скрытный человек. Живу… как это по-твоему… по-московски… нараспашонку.
– Нараспашку.
«Варда-Варда… Молчишь. Усмехаешься. Взглядом жжешь… Что мне делать с тобой, большое дитя неразумное? Сам ли ты сплоховал… ох, не верится… роет ли кто-то яму под тебя… а отпустить твою милость я не могу. Что тебе сказать? Как огнь в глазах твоих обидный погасить?
– Я… я не оставлю тебя без справедливости.
– Мне бы больше подошла твоя дружба. Но… как вы у себя в Москве говорить любите? На худой конец и это сойдет.
«Едва заметно кивает мне. Мол, ничего, как-нибудь разберемся… Огнь гаснет… Спаси Христос, Варда! Мне… легче».
28
Колокола ударили, созывая на вечернюю службу. С моря шла буря, волны ростом с дом таранили берег, били в каменную грудь портового мола, вышибали из нее камни. Пена морская, отступая, обнажала землю, забросанную водорослями, кое-где рыбы, выброшенные на берег, в отчаянии хлестали его хвостами. Река вздыбилась, течение ее обратилось вспять.
Гул колокольный смешивался с грохотом океанической ярости. В этом шуме, как будто вылетающем из преисподней, растворился верный хонсарий. Сегодня на условленное место он не пришел.
А вот слова Германа, вроде бы сказанные тихо, Апокавк расслышал очень хорошо – благодаря давно выработанному умению «слушать спиной».
– Феодор, чадо, поди же сюды, что стоишь, отворотясь? Бурею любуешься? Таковые тут не в диковинку… Не опасайся, светопреставление сегодни еще не начнется. Чуть попозжёй!
Апокавк отворотился от окна.
– Мое ли дело, владыко, при исповеди присутствовать? К чему тут свидетели?
Герман махнул рукой с досадою:
– Какая тут исповедь! Не будет никакой исповеди… Соврет – душу свою почернит, а не соврет, так я поведать ничего князю нашему не смогу, ибо тайною связан. Так что исповеди ей не дам. Но то, что с таковым желанием ко мне пришла, а не еще к кому-нито, о чем знаменует? Душа ее бедная в колебании… Для того и позвал тебя. Поговоришь с ней сам, авось учуешь, откуда падший дух лжи в душу к рабе Божьей Марии запрыгнул. По-русски она не понимает, такоже и по-гречески, я тебе перетолмачу.
Апокавк хотел было отговориться: к подобному разговору надо готовиться, а он не готов.
Но скоро передумал. Красота женщины поразила его. Патрикий видел ее дважды в хоромах стратига, но не вот так, в шаге от себя, а глаза его, глаза книжника и дознавателя, уже не так хорошо доносят до него совершенство мира Божьего. Она… она как пиния, стройна и кудрява, тело ее соразмерно статуям, дошедшим до наших дней от благородной афинской древности. На лице лежит робость и терпение, от уст, кажется, отлетает аромат благоуханных смол.
«Как можно не полюбить такую?»
И тут у Апокавка на миг пресеклось дыхание.
«Вот оно!»
– Владыко, истинно ли говорил, что аколуф любит свою жену любовью великой, всесветной?
– Уж точно никого он не любит, токмо жену да головорезов своих. А без нее и всего света не увидит, и даже головорезов позабудет.
«Но в таком случае, что подсказывает нам логика? Никогда не подвергнет Рамон смертельному риску свою возлюбленную супругу, вывозя отреченную книгу вместе с нею, на одном корабле. Нет, любовь ему не позволит. Остаются два человека, а если хорошенько подумать, то и вовсе один».
– Сейчас посмотрим, владыко, дает ли хорошее образование такие преимущества, какие ему приписывают… Толмачить, если я окажусь прав, тебе не понадобится.
И патрикий, весело улыбаясь, сказал Марии:
– Ес сирум ем кез, сирели [1].
Женщина покачала головой с недоуменным видом.
Тогда Апокавк произнес:
– Ti amo, сага mia [2].
Навстречу ему выпорхнула привычная фраза:
– Anch’io… [3]
Не докончив, таинка в ужасе заперла рот ладонями. Кажется, она бы и язык себе вырвала, если бы это каким-то чудом помогло не отправить в полет тех слов, которые только что прозвучали.
Да хоть бы она ничего не сказала, улыбка, на миг осветившая ее лицо, выдала Марию с головой.
Она мигом выскочила из митрополичьей палаты, до слуха Апокавка донеслись шлепки голых ее стоп по ступенькам, дощатый пол скрипнул под ногами беглянки, потом долетел чей-то возглас – кого там Мария оттолкнула с пути?
Патрикий в изумлении помотал головой: «До чего быстра! Не угонишься».
Герман поглядел на него со снисхождением:
– Что, чадо, уразумел наконец-то!
«А ты как будто с самого начала знал?»
– Ты же, владыко, обо всех подозреваемых сказал, что не могли они совершить злодейства, ибо добрые люди и скверно думать о них – негоже?
Митрополит улыбнулся с хитринкою:
– Не тако. Об одном сказал: «Како не устрашусь думать про него, что вор? Не желаю думать такового». Я, я, чадо, не желаю. А тебе – отчего бы не подумать?
– Почему же не подсказал мне, владыко?
– Я все, тебе надобное, сказал. Ум твой излиху тороплив…
«Вот лукавый старик! Как бы то ни было, а следствие закончено. Надо идти к стратигу. Нет, надо бежать к стратигу!»
– Сходи, сходи, чадо, к воеводе, порадуй его, что можно Ховру-то отпустить…
29
– …давно ль знал?
Герман поиграл бровями, мол, а важно ль?
– Все заслуги, князь, за гостем нашим, из самой Москвы за тридевять земель к нам, грешным, добравшимся. Его и удоволь.
Глеб Белозерский посмотрел на Апокавка угрюмо. По лицу его грек понял: едва сдерживается, чтобы не накричать. Чтит гостя, чтит того, кем он послан, и только поэтому не дает себе воли.
«Но за что? Дело-то завершено, сейчас бы генуэзца задержать да книгу изъять. Невелика работа, однако с нею надо бы поторопиться. Неужто сей малый долг тяготит стратига?»
– Удоволю, владыко, удоволю… – И, повернувшись к самому Апокавку:
– Не гневайся, гостюшка, что удоволю половинно. Авось, прочее тебе на Москве отсыпят. Я… пожалуй, денег тебе дам, ходячего серебра. О позапрошлом годе у нас тут двор монетный открылся. Воскресенский монетный двор… да.
Наместник замолчал. Герман глядел на него с удивлением. Что за предмет для беседы меж главою фемы и думным дворянином государевым – двор денежный? К чему это?
Апокавк недоумевал не менее митрополита. Князь наконец вновь разомкнул уста:
– Так вот, денежные наши умельцы чеканят милиарисии да кератии на старый московский выдел. На лицевой стороне, по вашему, греческому обычаю, – государь в царском венце, с державою в одной руке, с лабарумом – в другой. На оборотной же, по нашему обычаю, – ездец московский с копьецом, да вокруг него сказано впросте: «Деньга московская». Добрый выдел, все на месте. И нет на нем нелепых новин нынешних, никто не мудрует, дурного слова «Орнистотелес» на деньгу не наносит. Зато как только глупец, вроде твоего лазутчика, светлейший патрикий, принимается где не следует и при ком не надо расплачиваться своими орнистохренами, ушлые людишки сей же час шильцом-то его норовят подколоть, а потом рот новым московским серебрецом, в наших краях доселе невиданном, набить так, чтоб разом наелся досыти. Так пожалую тебе, господин мой патрикий, тугой мешочек нашего простого серебра воскресенского… на память!
Апокавк опустил голову. До чего же глупо… На пустом месте! Да, глупо, очень глупо! И ведь знал, что новый монетный двор работает! Знал, что именно чеканит. Знал, знал, знал! И? И? Такой хонсарий загублен! Цены ему нет!
– Мертв?
– Мертвее некуда. Нашли в порту.
– У него осталась семья… отдам ей твой мешочек, князь… – только и смог ответить Апокавк.