Пасынки (СИ) - Горелик Елена Валериевна. Страница 37

К тому же, следует учесть, что при дворе имеется несколько партий. Как поведут себя те же Долгорукие и Голицыны, ещё можно предвидеть. Станут всячески интриговать в пользу Петруши, на сего отрока у них возложены надежды на возвышение. Но Головкин или Меншиков… Что они? На кого поставят? За Репниным — армия. За Бутурлиным — гвардия. За Ягужинским — сыск. Толстой тот же с Ушаковым своим, верным псом государевым. Каждый из них и в одиночку был силой, а уж если объединятся вокруг некоей фигуры при государе… Одному только бедному Остерману приходится полагаться на свой изворотливый ум.

Терпение, Андрей Иванович, терпение. Выиграет не тот, кто приложит больше всего усилий ради достижения своей цели, а тот, кто верно угадает победителя и вовремя к оному примкнёт. Наблюдай, Остерман, и делай выводы.

Главное — не упустить момент.

— Марфутченок, еду в Петергоф, скажи, чтобы выезд готовили, — сообщил он жене, явившейся в кабинет с угощением в руках — краснобоким яблоком, невесть как долежавшим до новолетия, и большим пирожным, почти совсем свежим.

Марфа Остерман, урождённая Стрешнева, некрасивая, похожая на старый бочонок в своём ношеном домашнем платье, и бровью не повела.

— Поешь сперва, — с ласковостью сказала она, водружая принесенное на пустующее блюдо. — Государь на угощения не больно щедр, на пустой желудок-то хоть не езжай.

Посмотрев на жену почти с нежностью — только по весне дочку родила, и опять на сносях, лапушка — он принялся грызть пирожное, подставив ладонь, чтобы не летели крошки на бумаги. Остерманы были богаты, но жили, словно германские бюргеры. Ведь роскошь развращает, не так ли?

— Пойду, Яган, скажу, чтобы карету заложили да платье твоё вычистили.

Марфу при дворе не любили, и она платила двору тою же монетой, хоть и не пренебрегала ассамблеями. Мало того, что супруг лютеранин, так ещё и сама быстро привыкла к быту немецкой жены. И сей быт ей нравился. Дом, дети, забота о благополучии мужа, да обязательный воскресный поход в церковь. Само собой, в православную — переход в лютеранство ей бы точно не простили. Что ещё нужно примерной супруге скромного чиновника? Чтобы помянутый муж-чиновник сие ценил.

Андрей Иванович ценил.

Через два часа он уже трясся в холодной карете. Бумаги, потребные для доклада государю, держал в особой кожаной папке, коию не выпускал из рук, а на переднем сидении стоял небольшой ларчик. Негоже являться к даме без подарка.

* * *

— Свершилось.

— Что именно?

— Государь, как я и предвидел, направил письмо в Синод.

— Не выйдет по-твоему, друг мой. Я намедни с владыкою Феодосием беседу имел.

— С архиепископом Новгородским? И он тебя допустил к беседе?

— Не понимаю твоего удивления. Я ведь не сволочь с улицы, я…

— Ладно. Что сказал владыко?

— Что государь в своём намерении твёрд, и любую проволочку воспримет как бунт. А ты знаешь, каков он во гневе. Казнить не казнит, но сошлёт куда подальше, где и костей твоих никто не сыщет. В Синоде дураков нет, противу воли государевой идти. Развод ему дадут. Дело это небыстрое. Как ни поторапливай, а ранее, чем к весне, письма с согласием он не получит.

— Два месяца. Два месяца… Вот так вот, значит… Ну, что ж, и на худом масле можно блинов напечь.

— Никак придумал что?

— Придумал. Знает ли чухонка, что муж её вконец оставить решил?

— Пока не ведает.

— Вот и расстарайся, чтоб через пятые руки, но проведала. Остальное я на себя беру… Что ж Петру Алексеичу не терпится так? Неужто есть кто на примете?

— Этого, уж извини, я никак прознать не могу. Не настолько я близок к царской особе.

— Может, принцесску какую немецкую сватают? Ладно, дознаюсь. Есть у меня верные люди в Петергофе, и от особы царской не так уж далеки. А Ваське отпишу, чтобы там в Европах своих поспрашивал, не ездили ли люди государевы собирать портреты принцесс… Вот тебе и царь-батюшка — седина в бороду, бес в ребро. Лучше б ему было помереть месяц тому…

— Бог с тобою, что ты такое говоришь?

— Ну, коли выжил, значит, на то воля божья была. А ты не пугайся. Если по-нашему станется, государь и далее править станет, сколько бог отмерит. Да только не видать ему больше сыновей. Петруше, внуку, после него править!

— Меня ты, само собой, в подробности посвятить не желаешь?

— И рад бы, да сам ещё не ведаю, как именно всё провернуть. Но чухонку надо бы того, обрадовать. Пускай клобук готовит да заранее постится. А ещё лучше, ежели она сляжет. Вот тут нам в помощь будет один пакостный человечишко, коего государь пять лет назад в Казань за неистребимый блуд сослал. Выехать он оттуда не сможет, но на письмецо моё ответит непременно…

* * *

«Бог мой, до чего же красивый народ, — не без сожаления подумал господин вице-президент Коллегии Иностранных дел, раскланиваясь перед чинно сидевшей дамой. — Воображаю, каковыми мастерами должны быть их ваятели, чтобы достойно запечатлеть такое совершенство».

Изумрудно-зелёный шёлк нездешнего платья сиял в скудных лучах зимнего солнца, проникавших сквозь оконные стёкла и тонкие занавеси. Диковинная диадема белого металла с крупным зелёным камнем посредине венчала густые золотистые волосы, свободно струившиеся по плечам, а из-под волос виднелись острые кончики ушей.

«Интересно, альвы умеют ими шевелить?» — мелькнула неуместная мысль.

Остерман неплохо разбирался в людях, и мог на глазок определить возраст собеседника, не ошибившись более, чем года на три в любую сторону. С альвами по понятной причине дело обстояло хуже. Истинный возраст некоторых из них, скажем, той же старой княгини, потрясал: никак не менее двенадцати тысячелетий. Прочие, выглядевшие помоложе, также прожили на белом свете немало, оставив далеко позади библейского Мафусаила. Интересно, сколько на самом деле этой принцессе, которой, если верить её зрелой красоте, не более тридцати?

— Мы встречались вскоре после похорон моего батюшки, — медленно кивнула альвийка, изобразив снисходительную усмешку. По-немецки она говорила с певучим незнакомым акцентом. — Вы изволили выразить нашей семье соболезнования.

— Точно так, ваше высочество.

— Нет, нет, не награждайте меня титулом, на который я не имею права, — в голосе принцессы засеребрились едва слышимые ироничные нотки. — Мы всего лишь верные подданные императора России, его милостью сохранившие княжеский титул.

— Простите меня за мою бестактность, ваше сиятельство, — Андрей Иванович широко улыбнулся. — Я полагал, что ваш брат является суверенным государем по образцу касимовских царей.

— Право же, не стоит извиняться, господин барон, — дама изящнейшим жестом указала ему на резной стул, обтянутый шёлком. — Вы просили передать, что у вас ко мне есть некое дело. Прошу вас, присаживайтесь. Обсудим ваше дело… хотя я, честно сказать, теряюсь в догадках, каково оно может быть. Ведь я, — добавила она с улыбкой, — не обладаю никаким влиянием при дворе. Разве что у вас есть дело к моему брату?

— О, нет, ваше сиятельство, — Остерману ничего не оставалось, кроме как принять приглашение и осторожно, будто под ним был не стул, а горячая плита, усесться на краешек. Отчего-то в присутствии этой дамы он чувствовал себя неловко. — Прежде я обязан принести извинения за то, что оторвал вас от ваших собственных дел. Не откажите в милости, примите от меня скромную компенсацию за доставленное неудобство.

Ларчик, который он держал в руках, был прост и незатейлив. Такой можно купить на любом московском или петербургском рынке — деревянная шкатулочка, покрытая простонародным резным узором. Но ему нравились такие нехитрые поделки, в них удобно было подносить подарки, подобные тому, что он заготовил для альвийки. Ловкое, привычное движение — крышка откинулась, открывая плоскую бархатную подушечку, на которой лежали два странных продолговатых предмета, покрытых затейливой росписью.

Принцесса хорошо скрыла своё искреннее удивление. Только веки чуть дрогнули.