Летчица, или конец тайной легенды (Повесть) - Шульц Макс Вальтер. Страница 21

ЛЮБА РАССКАЗЫВАЛА ГИТТЕ: Короче говоря, я сменила одну передвижную тюрьму на другую. Но здесь я, по крайней мере, была не одна. Вдобавок мне презентовали стальной браслет. Со стальной цепочкой. И с живым брелоком из Германии. Сидеть я не могла. Лежать я не хотела. Лежащий человек беззащитен. Правда, мой брелок не знал, что мне пришлось вытерпеть, но контакт был уже восстановлен. Еще до того, как изменник полицай сковал нас одной цепью. Из чистого страха и нечистой совести. Теперь мы, так сказать, были связаны напрямую. Понимание возникло как цепная реакция, ограниченная двумя лицами. И количество должно было неизбежно перейти в качество. Закономерно. А потому мы могли без слов обсудить, что делать, чтобы отвязаться от этого Саши, который совершенно озверел. Отвязаться, не применяя силы. Я посоветовала моему контактному партнеру не пить с изменником. Неразумный совет, Могла бы догадаться, как эта скотина отреагирует на отказ. Ну почему, почему я была так неразумна? Женский праинстинкт? Прекрасная Елена ухитрилась на основе этого праинстинкта разжечь Троянскую войну. Мы уже стояли когда-то на более высокой ступени развития, мы, женщины. На древнем Востоке, к примеру. И еще где-то, не помню где. Мы задавали мужчинам загадки, чтобы проверить возможности их духовного роста.

А ты хотела загадать своему мужу загадку, когда надумала с ним развестись?

Но с другой стороны неразумие может ускорить вызревание разумных мыслей. Если повезет. Или сформулируем это так: чуточку неразумия, чуть больше разума, чуточку счастья и пристойные моральные рамки помогают нам приспособить даже случайность к практическим целям.

А может, ты по чистой случайности развелась с мужем? Так тоже бывает, и очень часто.

Ну, ладно. Именно по причине моего неразумия случайность открыла мне уязвимое место Саши. Если у этого зверя и осталось что-то человеческое, то именно его память. Лишь с глубоким ужасом мог он теперь вспоминать свое настоящее имя. Я и ухватила его за настоящее имя. «Лука Пантелеевич, — сказала я, — а как тебя будут величать твои дети и внуки?»

Но я и предвидеть не могла, что мой вопрос вызовет такие последствия. А хоть бы и могла — я все равно спросила бы точно так же. Скажи мне, Гитта, скажи честно, свидетельствует ли такой, хоть и справедливый, поступок о холодной бесчувственности. Понимаешь, отправить предателя — сознательно, если хочешь, — на верную смерть. Ты возразишь, что время, война, родина, совесть этого требовали. Ты скажешь, что этот предатель другого и не заслуживал, на другое и не мог рассчитывать. Ну и довольно об этом. Дело будем считать закрытым.

Закрытым — но только не для меня. Я ведь вполне конкретно говорила от имени его детей. И теперь считала себя просто обязанной разыскать этих самых детей и поговорить с ними, если только они и впрямь существуют. Три года понадобилось мне, пока чувство морального долга не вызрело в решение, а решение — в поступок. Ведь когда он перестал воевать, сама война не кончилась. Выяснить, откуда он родом, этот предатель, не составило труда. О нем шла дурная слава, тем более что он по доброй воле выполнял обязанности палача. И дети у него были в самом деле. Трое. Еще школьники. Мать у них пила. Жилье прямо трещало от грязи. Мы оба постарались, Гаврюшин и я, переправить детей в детский дом. Гаврюшин всегда был мне настоящим другом. Мы взяли с собой ребенка. Стояла зима. На обратном пути машина застряла в снегу. Немецкие военнопленные разгребали снег. Нескольких направили к нам, и они нас откопали. Мой маленький Андрюшка смотрел через заднее стекло. То показывал пленным язык, то делал нос. С восторгом. Мы его тому, сама понимаешь, не учили. Я ладонью зажала ему рот. Чтобы он перестал. И при этом сама поглядела через окошко назад. И увидела несчастное лицо человека, которого сразу узнала. Увидела несчастное лицо моего рыжего увальня. У меня сердце замерло. У него, верно, тоже. А они тем временем уже выкатили нас на твердую землю. Он сорвал грубые рукавицы. Он хотел прижать обе ладони к стеклу, а значит, к моему лицу. Андрей прямо ногами затопал от радости, глядя на этого дурня. И снова показал ему язык. А колеса уже крутились не вхолостую, и я видела, как он остается позади. Протянув ко мне руки. Таким я видела его в последний раз. Таким он остался у меня в памяти. А знаешь, что я подумала, когда машина тронулась? Я подумала: он все-таки тепло одет.

И снова я приняла решение, подсказанное мне моей совестью. На этот раз — немедля. Я дала себе обещание однажды, когда Андрей созреет для такой истины, рассказать ему, какая судьба связала меня с этим немцем. Уверена, что мой дорогой Гаврюшин мог наблюдать происходящую трагедию в зеркало заднего вида. Весь остаток дня он был непривычно молчалив. И очень внимателен ко мне. И в дальнейшем ни единым словом об этом не обмолвился.

Скажи на милость, Гитта, каким тебе больше всего запомнился Хельригель? Как он выглядит в твоем воспоминании? Как одет? Что делает? В какой ситуации?

Как выглядит? Как Икар, когда у него растаяли крылья. Во время паденья. Как одет? Набедренная повязка и ничего больше. Что делает? Да простирает руки к тебе. Что ему еще делать? Голь на выдумки хитра. Я могла бы, конечно, сказать, что вижу его на спортплощадке. На перекладине. Он подтягивается. Никто не может столько раз подтянуться. Как это у него получается? Да он просто тянет руки к тебе. И его подтягивает к тебе. Вверх. Вот как я отчетливей всего его вспоминаю. Сейчас. В эти минуты. По чистой правде.

Девочка! Зачем ты расточаешь отпущенную тебе долю воображения на самый бессмысленный из всех видов ревности?

Когда наша тюрьма на колесах остановилась, когда мы увидели, что произошло, мы оба, рыжий и я, вновь затащили мешок в угол кузова. И стояли теперь на нем. И болтали о возможности как-то выкрутиться из этой напасти.

На этом дело не кончилось. К нам пересел «великий мыслитель» и занял наблюдательный пост покойника. Он надел очки от противогаза. С петлями вместо дужек. С первого раза у него ничего не вышло. Он был пьян в дымину. Но держался неестественно прямо. Прямой в спине, но слабый в коленках. Когда очки наконец сели как положено, он обернулся к нам. И при этом ударился головой об угол шкафа. Каска защитила его голову от удара. Мне было велено доложить, как все произошло. Он, вероятно, уже знал, что я не пил вместе с полицаем. Короче, я доложил: «Когда вы, господин обер-фельдфебель, призвали его к порядку, у него произошел моральный срыв». Рапорт вполне удовлетворил обер-фельдфебеля. Он велел доложить то же самое капитану, строгость и порядок должны господствовать всюду, и среди солдат, и в самой комендатуре. Из чего я заключил, что он, по всей вероятности, был недавно комендантом в каком-нибудь поселке. Снова обратясь лицом к двери, он изрек, что наглядность есть мать обучения. И пожелал наглядно убедиться, легко открыть ручку или трудно. Склон мы уже проехали. Дверь распахнулась наружу. «Великий мыслитель» стоял в открытых дверях. Прямой в бедрах, слабый в коленках. И, размахивая руками, принялся декламировать:

Широк мир внутренний, и тесен внешний:
Легко в душе ужиться могут мысли,
Но резко здесь должны столкнуться вещи [2].

Девушка довольно чувствительно толкнула меня в бок. Она вскочила быстрей, чем я. Мы за маскировочную куртку втащили пьяного в машину. Когда я закрыл дверь, он уже сидел на дне кузова и голова у него моталась из стороны в сторону. Человек в люке следующего за нами танка яростно постучал себя пальцем по лбу. А что было бы, свались и обер-фельдфебель из машины?! Они же видели, что силенка у меня кой-какая есть. И обвинили бы меня в нападении на вышестоящего. И я мог бы оправдываться как угодно. Подозрительным я и без того им казался. Прикончили бы и меня, и девушку. По одному делу, так сказать. Возможно, даже не отомкнув цепочку, которая нас связывала. Неплохая, скажете, смерть?! И впрямь неплохая. Но смерть, она и есть смерть. А девушка, оказывается, была так же умна, как и красива! И надумай мы оба выпрыгнуть, боком, и прочь отсюда, нам бы и на метр не отбежать. Они успели бы нас пристрелить, покуда мы падаем. А так мы вроде бы набирали очки. Очки надежды. И продолжали набирать. Без шума, умненько, за счет «великого мыслителя».