Дом Аниты - Лурье Борис. Страница 35

— Объясни мне, мать, какой безопасности мы здесь ждем? Под защитой у этого человека, солдата, слуги? Безопасность? Под его попечением?

Девушка в ярости говорит по-русски, но я почему-то понимаю каждое слово.

— Уж его-то я отлично знаю! Это он обнял меня в тот день, когда мы ушли! А потом убил! Это он меня уничтожил!

Я ошарашен. Она закрывает лицо, чтобы не видеть меня.

— Тогда он был очень красивым парнем — да уж. Такой поэтичный, такое внушал доверие. А теперь погляди на эту мерзкую харю.

Она с осуждением вспоминает:

— Сколько часов он мог просидеть со мной на диване, в темноте, обнимая за плечи — просто за плечи! Или держал меня за руку. И всё… Мы безумно любили друг друга, он меня буквально боготворил. А расставаясь навсегда, мы не проронили ни слова. Даже не попрощались. Мы были такими мужественными.

Девушка вся дрожит:

— А потом этот еврей спас свой жалкий труп… и выбрал участь слуги и раба! А меня погнали по морозу в Румбульский лес… Вскоре я уже не чувствовала ног. Меня бросили в лесу — голую на снег. Мы же понимали, что творится. Я слышала плач, крики, автоматные очереди… А он тем временем спал в своей рабской квартире в гетто{131}! Уже начищал сапоги какому-то фрицу. Уже стал тряпкой, рабом, шестеркой!

Девушка кричит так неистово, что начинает харкать кровью. Кровь орошает мне лицо градом пуль, и у меня темнеет в глазах. За всю долгую практику меня еще не избивали так больно. Никогда прежде я не чувствовал таких мощных ударов. Но мне хорошо.

Вскоре удается слегка приоткрыть глаза. Лицо девушки искажено болью. Она рявкает:

— Видишь, мне шестнадцать, я прекрасна и всегда такой буду! Прекрасной героиней, что обрела бессмертие благодаря Румбульской трагедии. А ты?.. Тебе-то уже никогда не будет шестнадцать! Так и останешься мерзким старым рабом, до конца жизни будешь вылизывать сапоги американцам. Так же старательно, как четыре года вылизывал их фрицам{132}!

Она плачет навзрыд, поднимает с пола закутайного ребенка, крепко прижимает к себе.

Она же сказала: некогда я обнимал ее за плечи.

Сухая сморщенная бабуля изо всех сил вслушивается, приставляя ладонь к уху, чтобы не пропустить ни единого слова девушки. Изредка бабуля качает головой — мол, все уловила.

Она с трудом распрямляет узловатое туловище, приподнимается с пола и взволнованно трясет рукой:

— Та оставь ты уже парня в покое! Шо тебе от него надо? Ему ж тогда было всего шестнадцать! Думаешь, он сам не намучился?

Акцент у нее ужасный, режет слух: белорусский сельский диалект, захолустная корявая речь.

Остальные с большим уважением слушают, потому что в России даже необразованных стариков слушают почтительно.

— Запустила коготки в несчастного мышонка и не отпускаешь, — отчитывает она девушку. — Даже кошка нет-нет да и отпустит мышку! Ты что, не видишь — у него тоже кровь идет! Что было, то было.

— Бабушка, конечно, дело говорит, — подхватывает мать семейства. — Только она не понимает, что от любви до ненависти один шаг. Я хочу, чтобы ты задумался, Бобенька: ради кого ты бросил свою любовь?

— Я тогда не знал, — лопочу я, — не знал!

— Ты бросил ее ради Богини Рабства!

Откуда мне было знать, какой предстоит выбор? Инстинкт самосохранения схватил меня за руку и увел не в ту сторону.

Бабушка соглашается:

— Да, мы пошли на смерть, но не как бараны, хотя люди до сих пор так говорят. Мы пошли с достоинством. И теперь нам ставят памятники{133}.

Я ору:

— Я был бы намного счастливее, если б остался с тобой. С самого начала. Но разве меня вел не Господь? Вправду ли мною завладела Богиня Рабства?.. Я знаю только, что я, словно агнец, отправился на другую бойню.

Этот великий город-страна погружен в атмосферу больших ожиданий. Сначала ходили слухи, затем они подтвердились: Иосиф Сталин посетит Манхэттен, дабы попытаться сохранить мир.

Визит этого вождя так фантасмагоричен, что не верится. «Стальной человек», никогда не покидавший свою Россию (не считая Потсдамской и Тегеранской конференций во время войны), и впрямь собирается в дорогу.

Хотелось бы сказать пару слов о Сталине. Об этом великом человеке уже многое сказано гораздо более выдающимися умами; люди большого таланта и большой честности (редчайшее сочетание), раньше всей душой ненавидевшие и его, и все, что с ним связано, теперь развернулись на сто восемьдесят градусов в восторге и восхищении.

Некоторые поэты, которых преследовал его режим, ловят каждое слово, слетающее с его уст, и даже слагают оды, еще больше его возвеличивая. Возможно, его грандиозность загипнотизировала их, точь-в-точь как змея гипнотизирует жертву. Неужели все эти поэты преклонялись перед ним только из страха и сочиняли стихи лишь для того, чтобы спасти свою шкуру? Вряд ли возможно из одного страха сложить столь высокохудожественные оды.

Если вы внимательно изучите страницы истории, вам станет ясно, что после Ленина Сталин занял положение ведущего актера и драматурга русского общества. Его главный противник — австрийский капрал — это понимал. Капрал стал основной и единственной мишенью Стального Человека, а тот — единственным, кто сумел положить капрала на лопатки. Хотя бы за эту победу мы все должны вспоминать имя Сталина с большей теплотой.

52. Дом рушится

В сравнении с другими манхэттенскими апартаментами, наше Учреждение огромно. В нем поместилась бы минимум треть узников, обитавших в концлагерном блоке.

Тяжелая стальная входная дверь изнутри белоснежна, а снаружи блестяще-черна. На посетителя это действует: дожидаясь, пока дверь откроется, он бывает поражен собственным отражением. Многие начинающие рабы любви, безуспешно томясь у двери легендарного Дома, доходили до полного отчаяния, видя в ее странной поверхности свои искаженные лицо и фигуру.

Прихожая — странно сплюснутый овал, и там нет никакой мебели, не считая длинного прочного стола для почты и посылок, напоминающего, впрочем, стол в морге, на котором впору раскладывать трупы.

Единственный источник освещения в прихожей — светящийся белый шар, подвешенный в центре потолка на конце прочного шеста. Наводит на мысль, что дизайнер заменил одним гиперболическим мужским яичком два обычных{134}.

Я замечаю солдатика, все это время молча сидевшего у дверей прихожей. Я толком не обращал на него внимания, однако он отнюдь не из тех, кто остается незамеченным. Высокий, статный юноша лет двадцати, с соломенными волосами, которые торчат, как петушиный гребень на рассвете. Глаза у него голубые, прозрачные — им как будто незнакомы никакие эмоции, помимо доброты и смеха.

— Так мы шо же, в яврейском доме? — спрашивает бабуля на идиш. — Должны ж тут быть явреи. Помню, мы ставили свечки за тех, кто эмигрировал в Америку… Иван, — бабуля переходит на белорусский, чтобы парень понял, — сходи глянь: на косяке таки есть мезуза{135}? Я так замучилась, шо сама не встану.

Иван ступает в прихожую и проверяет дверной косяк.

— Да, бабушка, мезузы. Еврейский дом. Теперь ты радовайся! — он отвечает по-белорусски с еврейским акцентом. Явно играл в штетле{136} с еврейскими мальчиками.

Ему, наверно, жарковато в старом красноармейском ватнике и зимних валенках до колен. Они ярко-красные, в крови по самую щиколотку, но жара его уже не беспокоит. У него тоже есть этот почетный знак — кровавое отверстие над переносицей.

С ноткой грусти, удивляющей меня самого, я объясняю бабуле:

— Никакой это не еврейский дом: здесь нет ничего кошерного — ни еды, ни мыслей, ни поступков. Мы все здесь гои.

— Так ты вероотступник, Бобенька?

— Теперь я гой, бабушка. Вот в чем дело.

Иван успокаивает старушку, словно беспокойного младенца:

— Не волнуйся, бабушка, все будет хорошо. Я за тобой присмотрю.

— У этого мальчика есть сердце, — резко говорит бабуля, обращаясь ко мне. — Золотое сердце. Он с моей деревни. Я знавала его бабку с дедом. Господь или Сталин благослови его — Иван сражался за нас, евреев… И погиб с нами под Румбулой. А где был ты?