Моя пятнадцатая сказка (СИ) - Свительская Елена Юрьевна. Страница 82

Остаток третьего урока Виталик прозевал и проморгал. Уснул перед самой переменой — и благополучно ее проспал. Так же проспал и четвертый урок — сердобольная учительница рисования вечно жалела этого мальчишку с замученным лицом. Она же была самым яростным нападчиком на родительских собраниях — обрушивалась на родителей Виталика настоящей лавиной, метала гром и молнии… пока те еще ходили на собрания.

Вскоре после начала пятого урока Виталик проснулся. Видимо, полный ненависти сверлящий взгляд учительницы русского языка его вконец пробрал. Говорили, что Вера Алексеевна одним только взглядом могла поднимать мертвых на ноги. Пожалуй, стоило сдать сей занимательный субъект ученым или репортерам с телевиденья, жаль только никто из ее учеников так и не решился оказать посильную помощь развитию науки.

Проснувшись, Виталик широко зевнул и сладко потянулся. Руки, сцепленные в замок, сначала поднялись над его головой, потом бодро поползли вправо — смотрящие на него с трудом удержались от искушения повторить сей соблазнительный жест — и, наконец, влево. Опуская руки, он смахнул на пол карандаш Максима.

Дальнейшее одноклассники долго не могли забыть: тихий и добрый Максим среагировал мгновенно — резко развернувшись, он сильно ударил Виталика по лицу.

— Максим… за что? — Вера Алексеевна, всегда полная сил и энтузиазма сворачивать горы, вдруг начала запинаться.

— Я… — Максим посмотрел прямо в глаза побледневшему соседу, закрывшему ладонью краснеющую щеку, — Я его ненавижу.

И в его темно-карих глазах, окруженных густыми черными ресницами — тема многих восторженных девичьих охов и ахов — все разглядели глубокую и ужасающую ненависть.

— З-за что? — голос учительницы дрожал.

— Просто так. Ненавижу, — процедил Максим сквозь плотно сжатые зубы.

Еще несколько месяцев школа кипела и клокотала — учителя и родители бурно обсуждали Петренко-младшего и Петренко-старшего. Тут часто повторялись: «В тихом омуте черти водятся», «Яблочко от яблоньки недалеко падает» и «Ну, как у такого отца может быть ТАКОЙ сын?!».

Именно из-за того случая Сергей Петрович, сторонник доброго воспитания и вразумляющих разговоров, впервые поднял на своего сына руку. Мальчик устоял на ногах и поднял на отца свои пронзительные темно-карие глаза. Ни у кого в родне Петренко и его бывшей жены не было таких глаз — все щеголяли серыми и, особенно удачливые, голубыми. Да и русыми были, не то что Максим, с его темно-каштановыми волосами. Увидев в первый раз своего сына, Петренко помрачнел. А через семь лет развелся со своей набожной и кроткой женой. Он ничего никому не объяснил, но родственники поняли, почему. Да, Сергей Петрович люто ненавидел глаза сына. Правда, до сих пор это скрывал от него самого. Но сейчас, когда десятилетний Максим холодно посмотрел на него, что-то взорвалось внутри отца. Он проорал:

— Мерзавец! Весь в мать! В эту шлюху!

То, что жена была до замужества невинна, Петренко-старший помнил. То, что она не смотрела на мужчин в его присутствии, замечал неоднократно. Про свой добрачный опыт не высказывался, считая, что он поступал вполне себе нормально, по молодости и по глупости. Дядю, заикнувшегося было после развода родителей Максима о телегонии и былых подвигах племянника, едва не удушил на месте. Родственники и друзья, бывшие тогда в гостях, едва их разняли. При новом семейном собрании, по случаю чьей-то свадьбы, Сергею Петровичу мягко предложили помириться с дядей, на что тот ответил крайне грубо. Дядя, обидевшись, проорал: «Побойся Бога! Мариша не причем! Это все ты! Ты и твои «подвиги»!». Разумеется, с тех пор дядя и племенник ни разу не говорили, а на родственные собрания не ходили или же игнорировали друг друга. Допытать Марину, мать Максима, особо заинтересованным родственницам Петренко-старшего не удалось: после развода она предприняла неудачную попытку отравиться, потом, когда ее откачали, едва живая уехала в другой город. Куда — никто не знал. Девяностосемилетний дед, который всем в обширном клане Петренко кем-то приходился, как-то сказал, что «видел Маринку в монастыре, когда паломничал». Впрочем, дед этот был весьма чудной, поэтому ему никто не поверил.

— А ты сам-то святой? — с ненавистью спросил сын, глядя на отца ледяными темными, почти черными глазами.

— Ты… ты… — Петренко-старший сжимал и разжимал кулаки.

— Я могу тебе верить? — продолжил Максим, не отрывая этого мучительного взгляда от его глаз.

— Ты… я… Да как ты вообще посмел во мне усомниться?!

— Просто… я не верю тебе, — спокойно отчеканил мальчик острые слова, от которых защемило сердце, — Кричал, что никогда не посмеешь не то что ударить, даже обидеть словом своего дорогого ребенка. А теперь?! И так ли мама была виновата? Может, кто-то из наших предков был нерусским?

— У нас в роду были только русские! И православные! — прохрипел отец.

— Тогда что за странные знаки на ножнах старого кинжала, который лежит в верхнем ящике твоего комода?

— Просто царапины… Ты лазил в моих вещах?!

— С тех пор, как себя помню, меня манил верхний ящик твоего комода, — равнодушно продолжил сын, — Много лет я сдерживался, считая недопустимым смотреть туда. Три года назад, в тот же день, когда ты развелся с матерью, меня потянуло к верхнему ящику твоего комода. Страшно потянуло. Ты задержался в церкви в тот день. Я вошел в твою комнату. Остановился у комода. Не сразу открыл его. Увидел ровно сложенные носки и белье. Точно так же ровно, как и вещи в моей комнате. Но что-то было не то… что-то было не так… Я протянул руку — и нащупал что-то в левом углу ящика. Достал то полотенце, в которое было что-то завернуто. Не помню, как открыл его… И рисунок на ножнах кинжала приковал мой взгляд… Кажется, я его уже где-то видел. Я вытащил кинжал… Мне было нестерпимо больно смотреть на его острое лезвие… Я коснулся его пальцем. Капля крови скользнула по лезвию. Мне стало тошно, когда смотрел на кровь. Едва заставил себя обтереть кинжал… убрал на место… Закрыл комод. Вышел на улицу. Не помню, куда я шел… Казалось, что моя жизнь — как чистый лист бумаги. Нет ничего в прошлом. В будущем ничего нет. Я шел… Я вроде бы был живой… Но почему-то я ничего не чувствовал…

На несколько минут Максим замолчал. Отец напряженно смотрел на него.

— Почему-то я стоял на мостовой… Рука сжимала гранитное ограждение… В лицо бил свежий сильный ветер… Я вдохнул воздух… Я слышал, как внизу вода бьется о каменное побережье… Мне казалось, что сейчас мир взорвется… Осколки камня брызнут во все стороны… Стена подо мной сломается… Закричат люди вокруг меня… Мир покачнется… и я с криком рухну в холодную воду… Страшный корабль выстрелит — и что-то темное пролетит надо мной… и когда я уйду под воду, то обломки стены будут тонуть вместе со мной… что-то тяжелое на моем поясе… Удар камнем… и саднящая боль в ноге…

Рука Максима вытянулась перед ним, словно он хотел за что-то уцепиться. Когда отец рванулся к нему, то мальчик уже отшатнулся, натолкнувшись на стену. И сполз по ней. Его дыхание было горячим. И лоб горел.

«Видимо, этот проклятый Виталик чем-то замучил моего Максимку! — мрачно подумал мужчина, — И правильно мой сын сделал, ударив его! Так ему и надо, этому малолетнему преступнику!»

«Я бы и сам ему врезал!» — негодовал он, опуская сына на свою кровать — от гостиной до его комнаты было ближе. И, позабыв снять с ног сына уличную обувь, позабыв, что сам в домашних тапках, нащупал в кармане своей куртки кошелек, выхватил его — и побежал в аптеку.

Уже только выйдя из аптеки, подумал, что, кажется, сначала надо было позвать врача. Сердце Сергея Петровича бешено колотилось… Казалось, что все потеряно, что он потеряет навсегда… Кого? Сына? Так от простуды же не умирают? Или… это что-то другое? Но нельзя так… нельзя опять его потерять! Опять? Что за бред?! Он, кажется, переволновался… Так, вернуться в аптеку за валерьянкой… Такой паникер-родитель врачу только навредит… испортит условия… А этот проклятый кинжал… Почему он тогда забрал у бабки эту чертову «драгоценность»?! Так, нельзя ж православному человеку этого рогатого поминать… не к добру это… Почему не выкинул кинжал? Он манил его… Нет, никаких злых мыслей по отношению к кинжалу и жене не возникало. Просто хотелось сжать кинжал… как последнее напоминание, о чем-то дорогом, но навеки потерянном…