Наполеонов обоз. Книга 3. Ангельский рожок - Рубина Дина Ильинична. Страница 2

И она засмеялась и заплакала разом: с ума же сойти, двадцать пять лет! – и оба, неловко рухнув на кровать, закатились к стенке, где затихли в медленном, нежном, сладком ожоге слившихся тел.

* * *

…Птица заливалась где-то рядом, в ближней тёмной кроне за карнизом – неистово, пронзительно, острыми трелями просверливая темноту. Аристарх и сам не заметил, как отворил окно – видимо, когда в очередной раз его сорвало с постели. Его нещадно трепало, а время от времени даже подбрасывало, и тогда он пускался рыскать по комнате, пытаясь унять трепыхание в горле странного обжигающего чувства: счастья и паники.

Хотя самое первое, самое пугающее было позади.

Смешно, что он боялся, как пацан, – матёрый самец в расцвете мужской охотной силы. Да нет, думал, не смешно совсем. И никогда бы не поверил, что с первого прикосновения их разлучённые тела, позабывшие друг друга, смогут мгновенно поймать и повести чуткий любовный контрапункт оборванного давным-давно, древнего, как мир, дуэта. Это было похоже на отрепетированный номер, нет, на чудо: так с лёту подхватывают обронённую мелодию талантливые джазисты; так, не переставая болтать после трёхнедельной разлуки, бездумно сплетаются в собственническом объятии многолетние супруги.

Но жизнь была прожита, и прожита без неё; и в отличие от девичьего образа, за минувшие годы истончённого до прозрачности в воспоминаниях и снах, там, за спиной его, на истерзанной кровати лежала зрелая сильная женщина, его прекрасная женщина, дарованная ему детством, юностью, судьбой… и наотмашь, чудовищно отнятая.

Сознавать это было невыносимо, гораздо больнее, чем просто жить без неё изо дня в день, из года в год, – как он и жил все эти четверть века.

Он вскакивал, метался, замирал перед окном и возвращался к ней, до изнеможения стараясь вновь и вновь слиться до донышка, очередным объятием пытаясь навсегда заполнить все пустотелые дни их бездонной разлуки… Он уже чувствовал, как она устала, и понимал, что надо бы отпустить её в сон.

Но невозможно было представить, что он опять останется один, что она опять исчезнет – хотя бы и на час. Ночь раздавалась и раздваивалась, струилась, убегала по чёрным горбам шепотливых крон; стрекот кузнечиков давно рассеялся по траве и кустам, зато кто-то залихватский тренькал и пыхал тлеющими угольками неслышно подступающей зари…

– Это что за…

– …поёт, в смысле? Может, дрозд…

– …нет, соловей, конечно… Дрозд в конце полощет так, а этот… Слышь, как сверлит и перехватывает… В Вязниках, помнишь, они и на прудах, и в городе…

– …и в зарослях жимолости-бузины… а уж в садах!

– Мама знала всех птиц…

– …у тебя рука, наверное, занемела…

– Нет, не шевелись! Прижмись ещё больней. Двадцать пять лет…

– …молчи!

– …двадцать пять лет мы могли вот так, обнявшись, из ночи в ночь, из года в год! Что ты наделала с нашей жизнью, мерзавка!

– Перестань! Ну, перестань, умоляю… лучше про маму.

– …мама очень птичьим человеком была. Знала все их имена и кто как поёт… Когда мы с ней шли куда-то, по пути показывала и объясняла. Я всегда удивлялся: «Откуда ты знаешь?» Она лишь улыбалась. А потом, годы спустя, понял, когда узнал…

– Узнал – что?

– Её бабушка была известным фенологом… орнитологом? – ну птичьим профессором.

– Это которая – с маленькой мамой по поездам, и руки примёрзли к поручням, и умерла в Юже на станции?

– …да-да. Ты всё помнишь, отличница. Боже, что ты натворила с нами, что ты натворила, горе какое…

– …а соловьёв ходили слушать на пруды. На первый и на третий. Там островок питомника тянулся в сторону Болымотихи, смородинный такой островок, одуряюще пахло. Ты стал… таким…

– …м-м-м?

– …другим, новым. Тело… повадка иная…

– …Я старый хрен. А ты разве помнишь меня – прежнего?

– Я помню всё, каждый раз…

– …ты вспоминала…

– …каждую ночь. Что это за шрам тут?

– …ерунда, заключённый пырнул осколком лампы. Не убирай руки, да, так! Ещё… не торопись… господи… господи…

Ей подумалось: а я ведь и забыла, как это вообще бывает, как это… ошеломительно. Но то была другая любовь: властная, неторопливая, взрослая. Оба они изменились, но сквозь биение пульса, сквозь кожу давно разлучённых тел с первого прикосновения жадно, неукротимо пробивалась та, предначертанная тяга друг к другу, та положенность друг другу, которую не уберегли они и вдруг вновь обрели – бог знает где, в какой-то деревне, посреди вселенной, посреди – да и не посреди уже, – остатней жизни…

– А ты знал, что мы встретимся?

– Никогда не сомневался…

– …я с утра чего-то ждала, психовала… даже с работы ушла…

– …и чего, думаю, меня тянет к этому балаболу в бригаде, на что он мне? Вечно какую-то хрень несёт…

– …а когда возвращалась, чудом не столкнулась с лошадью. Белая, смирная такая кобыла, на ней – парнишка. У меня чуть сердце горлом не выскочило… А он, дурачок, совсем не испугался, представляешь? – к окну склонился и говорит, улыбаясь: «Ты что, совсем меня не ждала?»

– …думаю, какого чёрта согласился к нему ехать, деревня какая-то, опять его болтовня… И вдруг он говорит: «Оркестрион!» – а у меня сердце: «Бух!» И говорит: «Соседка эксклюзивная…»

– …а часов с шести вечера уже просто знала, – ждала. Потому так разозлилась, когда Изюм со своим: «Эй, хозяйка!» – появился…

– …и ударило уже на ступенях веранды: сначала – запах, как в доме на Киселёва, потом – голос, и, как в снах все эти годы, – огненная вспышка волос! Дальше не помню…

Где-то звали рассвет петухи, по окрестным дворам разноголосо брехали собаки, а с опушки ближнего леса то и дело задышливо ухал филин.

Ночь тронулась в обратный путь, и небо повисло над крышами деревни исполинским куском ветчины, с розовеющими прослойками зари. Слепая луна застряла в нем алюминиевой крышкой от пива.

Он подошёл к окну, выглянул наружу, дав прохладному воздуху себя обнять, окатить волной и слегка успокоить. Вернулся к Надежде, неподвижно лежащей лицом к стене (мелькнуло: библейская жертва под занесённым ножом), тихонько прилёг сзади, уже не смея будить. Лишь продел обе руки у неё под грудью, сцепил их, вжался всем телом и замер, тихонько поглаживая подбородком её плечо. Бормотнул еле слышно: «Это моё».

– М-угу… начертай: «Здесь была талия», – отозвалась она сонно, хрипло.

– Вот здесь… а здесь? – нежно провёл пальцем линию вдоль бедра.

– Здесь задница. Можно подняться на эту гору… или укрыться в тени этой туши.

– Я тебя вышвырну из постели, если не прекратишь оскорблять мою красавицу жену.

– Я похудею…

– Ни в коем случае! У меня проблема с четвёртым позвонком, мне велено спать на мягком.

– Наглец. По тому, как ты кувыркался, никаких проблем у тебя нет.

– Ты просто не в курсе: я старый больной человек.

– Ха… – она опять затихла, но минуту спустя прошептала самой себе: – …волосы на груди стали гуще, лопатками чую… кудрявые…

– …и седые…

– Да?!

– Вот утром увидишь. Первым поседело сердце – давно и сразу, ещё когда по первому кругу тебя искал. Когда твой армянский святой меня не пожалел.

– А сколько их было, этих кругов?

– Много разных. Дольше всех – бумажный. Запросы, запросы… Сначала на Надежду Прохорову, а их толпы обнаружились, ты вообразить не в силах. Только моей нигде не оказалось.

– …я же сменила…

– Потом стал варьировать фамилии. Материнскую помнил, а бабкину не знал. Не догадался… Потом появился интернет… Нет, это длинная сага. Всё – завтра.

– …завтра, да…

– Постой. А родинка?!

– …какая ещё родинка…

– …моя любимая, вот здесь! Чечевичное зёрнышко! Караул!

– А! Кожник сказал убрать. Лет восемь уж…

– Кража моего имущества!

– …ну, давай уже спать, у меня всё плывёт, я лыка не…

…кто-то на цыпочках пробежал по листве, шёпотом пересчитывая наличность. В комнату плеснуло прохладой, рассветные шорохи потекли внутрь суетливой струйкой-шебуршайкой… Сквозь бисер тонкого дождя он слышал или чуял, как вспарывают землю выпуклые шляпки грибов…