Страдания князя Штерненгоха (Гротеск-романетто) - Клима Владислав. Страница 19

Потом последовала опять, на двадцать четыре часа, полоса терпимых снов, — но затем снова загремел тот же ураган и отнес меня в километровый дворец. Теперь он меня метнул в окно, соседнее с тем, в которое я была брошена позавчера, и все пошло по-прежнему — через ряд помещений вверх и вдоль потолка и т. д., пока я снова не проорала восемьсот номеров. И так это продолжается до сегодняшнего дня; в каждой камере иное мучение, все ужаснее и ужаснее; а я не тупею, наоборот становлюсь все чувствительнее. Так как с начала прошло почти семь месяцев, скажем, 200 дней, то помножим 800 на 100 — 80000 камер. Занимательно, не правда ли, господин князь? — Она засмеялась, но сразу после этого ее стало ужасно трясти.

— Ты в аду, разнесчастная Хельга! — взвыл я. Но я сразу испугался. — Нет, нет, это тебе только снится в лесу…

— Одно не исключает другого, наоборот: ад может существовать только во сне, сон по сути своей является только адом; ничего не может существовать вне сна. Но пускай это и сон, мучения в нем чертовски реальны — ха! Она свернулась, как стальная пружина, и такой ужас отразился на ее лице, что мне показалось, что я им буду убит, точно головой Горгоны. — Разве такое может вынести бедная женщина? — она ужасно расплакалась. А я вторил ей своим ревом…

Но она тут же взяла себя в руки.

— Фу! Это не сломило меня и не сломит! Я останусь, гордо стоя во весь рост, тем, чем я есть!

— Позволь себя сломить, встань на колени, изменись! — закричало опять что-то во мне. — Сожалей, кайся! Может быть, Бог тебя простит; конечно, ты не в аду, а только в чистилище…

— Разве я так грязна, что меня надо очищать? Сожалеть? Как я могу, раз я одобряю все, что когда-либо совершила?

— Ты убила массу людей, даже своего ребенка и своего отца!

— Bagatelles! [10] Все происходящее — не что иное, как убийство, убийство — это то же самое, что рождение. Убить человека — то же самое, но меньше, чем убить мысль. Если я убью мысль, это может произойти только потому, что иную, более сильную, т. е. высшую, я поставила на ее место; что такое познание? Только убийство in rebus psychicis [11]. Точно так же, если я убью живое существо, ео ipso [12]я даю возможность жить другому: я освободила место, куда развитие стремится с той же необходимостью, с какой воздух устремляется в безвоздушное пространство. «Убийство» — не что иное, как идиотский, трусливейший социальный предрассудок. Я упрекаю себя не в том, что убила много людей, но в том, что убила их слишком мало; а потом — что я убивала из побуждений, отнюдь не всегда божественных… и здесь скрыт корень моего зла. Раньше я, конечно, верила в первую слабую минуту своего сна, что меня кто-то за что-то наказывает; однако позже мне стало ясно, что понятие «наказание» не имеет ни малейшего отношения ко мне, которая хочет всего самого что ни на есть ужасного, потому что я хочу Все, видя во всем только Свое Вечное Сияние; можно ли наказывать Бога?.. Но все-таки я очень хотела бы знать, почему именно теперь меня посещают самые странные из всех снов… Может быть, они служат для того, чтобы подготовить меня, дать мне силу для беспримерных целей, которые я поставила перед собой. С Ним… Но я не вижу его теперь никогда; и это хуже всего… И все-таки только благодаря мысли о нем я не сломилась. Господин князь, вы шпионили за нами тогда на холме, вы его знаете, не отпирайтесь! Можете мне о нем сказать что-нибудь нового?

— Я — я не знаю ничего, собственно знаю. Ему живется хорошо. Располнел, как пасхальный кулич. И — и… заботится теперь больше о себе. Ведь это был, милая Хельга, позор для тебя, эта его бахрома на брюках. Я буду помогать ему материально, хочешь?

— Я больше всего боюсь, что когда я проснусь, буду седой, как старуха, и что он меня… как я выгляжу, господин князь?

— Плохо, прямо ужасно; по крайней мере, на десять лет старше.

— Господин князь, вы пошлый холуй! — набросилась она на меня, сегодня в первый раз. — «На десять лет старше!..»

— Пардон, я оговорился — я хотел сказать на десять лет моложе.

— Значит, как тринадцатилетняя, благодарю покорно. Вы глупы, как боров, господин князь. Вообще не понимаю, зачем я к вам пришла… Если вы олух в реальности, то, будучи фантомом моего сна, вы, по крайней мере, могли бы, наверное, быть поостроумнее. Адьё! Мы еще увидимся. Мне будет приятно, если вам удастся выведать, кто был тот мужчина в подземелье; я должна еще свести счеты с этим джентльменом, который испражнялся на лицо связанной и лишившейся чувств женщины! — Она встала, собираясь уйти. — Все равно мои 24 часа кончаются — почему я до сих пор еще не слышу свой ураган?.. Да, вот он уже опять воет издали — о — ооо…

У нее волосы встали дыбом, лицо побелело, как мел, и она с диким воплем рухнула на мокрую землю.

— Этот бесконечный ужас, разве это выносимо? О, неужели у меня нет никакой, никакой возможности, превозмочь это? Почему только, почему мы теряем во сне свою волю?.. Имеет тогда она какое-нибудь значение? Воет все страшнее — Боже, Боже жестокосердный, нет: милосердный! Избавь меня от этого! слышишь! выслушай! Хоть один раз отведи от меня этот багровый дом — и я покаюсь во всем! Я изгоню волю! Сломаюсь, покорным червем буду перед ликом твоим!.. Он уже совсем близко…

Она собралась с силами и, пошатываясь, ушла; я еще слышал слабеющие слова:

— О, я знаю, знаю, чего ты хочешь от меня, белое, мягкое чудовище, полип!.. Чтобы я выдернула себя, как зуб… Чтобы уничтожила свою самую большую силу: свою ненависть и злобу, и омерзение, и мщение!.. Оттого это подземелье, что я была не способна преодолеть ненависть — поцелуем — и оттого этот пурпурный дом, что не могу преодолеть — жажду мщения — чем-нибудь еще более тяжелым, более страшным еще — более невозможным, более невозможным… Ты человеку никогда ничего не убавишь, оскотинившийся Боже, от бремени его, добавляешь к нему еще тем больше, чем ниже он опускается, палач, палач — о, о, о, о — уже меня захватывает…

Послышался рык страшнее рычания тигра, борющегося со смертью. В полуобморочном состоянии вижу, как она исчезает в еловом лесочке, подобно кружащимся хлопьям синеватого тумана, словно уносимая ветром. Таяли ее очертания, или это все только мелькало у меня перед глазами? Исчезла, затихла. А я все еще сижу в грязи и плачу, плачу…

Тут чувствую, как что-то коснулось моего плеча. Как будто что-то странным образом с меня спало. Тупо гляжу по сторонам, — и узнаю своего садовника.

— Господи помилуй, что изволили делать здесь, Ваше Сиятельство? В такой грязи! Ой, ой, ой. Если бы Ваше Сиятельство изволило в нее сесть, допустим, в июле, это еще понятно, но в марте? Наверняка ваша сиятельная задница застудится, ой, ой, ой! Не изволите ли, Ваше Сиятельство пойти со мной в замок, я там с вашего разрешения переодену вас, сплошная грязь, грязь, вот несчастье-то, вот несчастье…

— Ты видел здесь на скамейке даму?

— Какую даму? Я ничего…

— Ну Демону же, балбес!

— Я такую не знаю, Ваше Сиятельство!

— Сколько времени ты в парке?

— Ну, с самого утра, Ваше Сиятельство; я знаю свои обязанности.

— Меня-то ты все-таки видел раньше?

— Ну — видел, издалече, что-то, значит, в этой грязи, но я не знал, что это изволите быть вы, Ваше Сиятельство; изволите быть одетым в серый костюм, как эта самая грязь, так я думал, Ваше Сиятельство, что вы — грязь. Только когда услышал, что эта грязь плачет, я прибежал.

— Слушай ты, осел, ты слышал только что страшный рев?

— Слышал, Ваше Сиятельство. Так дико эти звери еще не ревели, у меня даже кровь застыла в жилах. Я побежал посмотреть, не сожрали ли эти сволочи друг друга, но ничего. К тому же они ревут уже целый час, Бог знает почему; жрать у них есть что, если бы у нашего брата было столько мяса…

— Так, значит, это ревели звери? — раздумывал я, полувлекомый садовником к дому. — Так ты, болван, действительно никого не видел на той скамейке?