Все еще здесь - Грант Линда. Страница 49
— А родителям позвонить не могла?
— Могла, конечно. Но не хотела.
— Почему?
— Потому что мне нужна была свобода.
— От родителей?
— Именно.
Стоит ли ему рассказывать, как задыхалась я дома под грузом двойного наследства — Ребиков и Дорфов? Помню другой случай: это было ночью, в Небраске. Мы доехали доразвилки: дальнобойщику, который меня подвозил, — в одну сторону, мне — в другую. Он высадил меня и уехал. Помню, я стою на обочине под темным куполом неба с огромными звездами и смотрю, как восходит луна. В первый раз тогда я увидела луну не плоской, а трехмерной, заметила, что часть ее прячется в тени. Я стою там — совершенно одна, безымянная, посреди такого дикого простора, какой прежде и вообразить себе не могла. В Англии простора не бывает: куда бы ты ни забрел, достаточно пройти милю-две — и наткнешься на человеческое жилье. А здесь можно много недель идти в любую сторону — и не найти приюта. Можно умереть здесь, посреди прерий, и много лет пройдет, прежде чем кто-нибудь найдет твое тело. Тогда-то я и поняла, что не создана для этой страны. Что во мне нет ничего американского. Я не способна начать жизнь с чистого листа: я вся — в истории, в корнях, в прошлом, в наследии иммигрантских семей, повторяющих каждый год: «Когда мы были рабами в земле Египетской».
— И долго ты путешествовала?
— Полгода.
— А потом?
— Потом вернулась и устроилась на работу в Лондонскую школу экономики.
— Как отец взрослой дочери, я от этой истории просто в ужасе, но, с другой стороны, не могу не восхищаться твоей энергией. Вот чего недостает моему младшему!
— А что с ним такое?
И он рассказывает мне о своем младшем сыне — хороший мальчик, добрый, покладистый, но совершенно ни к чему (прежде всего — к учебе) не проявляющий интереса. При слове «добрый» мне мгновенно вспоминается терапевтическая группа. Должно быть, думаю я, этот Майкл не думает о себе: он живет, подчиняясь непосредственным импульсам, как некоторые сиделки в доме престарелых, где прожила свои последние годы и умерла моя мать; я часто удивлялась, как им хватает терпения на то, что мне никогда не удавалось — просто быть рядом. Никогда не понимала, как у людей это получается. Не суетиться, не докучать старикам разговорами, не пытаться помочь, когда помочь нельзя, — просто сидеть рядом, держать за руку, молчать. Должно быть, такие люди обладают какой-то внутренней силой, позволяющей им просто быть собой, не стремясь непременно выразить свою сущность в действии. Но мне это чуждо: я не такая и вряд ли когда-нибудь такой стану.
Я его очень люблю, — говорит он, — и просто не могу смотреть, как он собственными руками губит свою жизнь. Ты не представляешь, как это больно. Такое может понять только отец.
— Но что, если отец, ослепленный любовью, не видит выхода? Ты не спрашивал себя, почему он непременно должен закончить школу?
— А чем он будет заниматься без образования?
— Предположим, у твоего сына особый дар, талант заботиться о других. Такие люди в обществе очень нужны. Им не так уж много платят, это верно, но работа для них всегда найдется. Санитары, сиделки, медбратья, социальные работники, работники детских учреждений. Не знаю, но, по-моему, тебе стоит подумать в этом направлении.
— Хм… Но даже для такой работы нужна квалификация, нужно кончить колледж.
— Куда спешить? Попробуй забрать его из школы на пару лет: пусть ухаживает за твоими родителями, думает, разбирается в себе, пусть поймет, хочет ли он посвятить этому делу жизнь. После этого он сможет вернуться в школу, получить диплом и поступить в колледж по выбранной специальности. По-моему, все просто.
Он молчит. Молчит очень долго.
— Джозеф?
— Как же я… Черт, какой же я идиот!
— Простая логика, Джозеф.
— Знаю, знаю. Не просто логика — военная логика!
— Что?
— Да нет, ничего.
— Ты сказал «военная логика». Ты служил в армии?
— Да.
— Во Вьетнаме?
— В Израиле.
— Ух ты!
Я потрясена. Солдат! Еврейский солдат! Лучше и быть не может! Прощай, Иззи, — сегодня ночью меня ждет новая фантазия!
Обед с кузеном Питером прошел невесело. Похоже, болтливость я унаследовала от Ребиков: Дорфы, как и моя мать, более сдержанны, скрытны и склонны к долгим молчаливым обидам. Выкрасив ногти киноварью, я позаимствовала у Мелани ее «Голф», заехала за Питером в «Атлантик Тауэре» и повезла его в «волшебное таинственное путешествие» по городу, которое мы обычно устраиваем приезжим. Сначала — за городскую черту, в Кальдерстонс-парк с огромными каменными атлантами и тремя параллельными аллеями — лаймовой, каштановой и буковой, мимо рододендроновых кустов, усеянных наивно-розовыми бутонами. В центре парка — киоск, в кото?ом мы с Сэмом еще детьми покупали мороженое «Уоллс» или «Лай-онс-Мейд» — три слоя крема, белый, розовый и коричневый, между двумя хрусткими вафлями (жалкое подражание американскому стилю — «у англичан, — так объяснял мне продавец, — совершенно нет вкуса к мороженому»). А вот на этой травке валялись мы под небом шестидесятых, благодаря судьбу за то, что родились в Ливерпуле, что покупаем себе сладости, игры и дешевую косметику в магазинчиках на Пенни-Лейн и знаем, что «Стробери Филдз» — не райские поля, усеянные земляничными ягодами, а прозаический сиротский приют всего в нескольких минутах ходьбы отсюда.
Я показала Питеру церковь со стрельчатыми окнами работы Берн-Джонса, на которых восседают ангелы, показала отделанные мрамором уборные в нашей филармонии, дала постоять в роскошной синагоге — ее три сине-золотых купола, усеянных звездами, видны издалека-в ярком утреннем свете. Провела по улицам желтых кирпичных домов, показала город мертвых под англиканским собором — сотню катакомб из красного песчаника, с узкими проходами, по которым проносят гробы. Показала во дворе собора могилки детей бедняков, а потом привела к нашей Мекке, нашему ирландскому Иерусалиму — собору Христа, Царя Небесного — бетонному цилиндру, увенчанному острыми шпилями, с психоделическими витражами вокруг алтаря и бронзовыми Христами работы Артура Дули, проливающими стальную кровь на бетонный пол.
За обедом Питер сообщил мне, что в Европе есть один человек, которым он по-настоящему восхищается: сильная личность, все было при ней — и мозги, и сила воли, — все, что нужно, чтобы противостоять всей этой нынешней гнили. (Боже, нет! Я, кажется, догадываюсь, о ком это он — пожалуйста, только не это!)
— Мэгги Тэтчер, ваша Железная Леди, и Рон Рейган — из них получилась команда на славу! Я оба раза голосовал за Рона, а потом за Буша.
Дальше разговор переходит на Клинтона и дело Ленински.
— Кошмар какой-то, никакой морали у этого человека, бедная его жена, ужасно.
Далее, такими же рублеными фразами, не оставляющими места для диалога, он сообщает, что Мэгги и Рон «спасли свободный мир, уничтожили коммунизм и навели порядок в экономике — вот за что я их ценю». Ест быстро и, кажется, без всякого удовольствия — просто, раз деньги заплачены, надо есть.
— Ну что, — спрашивает он, отказавшись от кофе, — закончили?
— Да, я закончила.
— Да нет, я говорю об этой ерунде.
— Какой ерунде?
— Вы что, издеваетесь надо мной? Дурачком хотите выставить?
— Да о чем вы?
— О том шоу, что вы мне здесь устроили.
— Каком еще шоу?
— Ну, эта экскурсия по городу. Прекрасно понимаю зачем — хотите мне показать, что вы здесь дома, а мы чужие. Свалились вам как снег на голову и еще чего-то требуем, так?
— Вовсе нет.
— Имейте в виду, меня вы не одурачите. О фабрике я все знаю.
— Конечно, и мы знаем, что вы знаете. Сэм сам вам все рассказал.
— У нас на эту фабрику такие же права, как и у вас.
— Верно.
— И провести нас вам не удастся.
— Мы и не собираемся.
— Да? Тогда зачем же подали заявление у нас за спиной и ничего нам не сообщили?
— Какое заявление? — Я снова сажусь.
— Вы прекрасно знаете, о чем я.