Все еще здесь - Грант Линда. Страница 50

— Честное слово, не знаю.

— Вы сказали, что еще ничего не предпринимали. Так вот, это ложь! Я все выяснил! Вы подали заявление еще много лет назад!

— Да о чем вы говорите, черт возьми?

— Наши юристы все раскопали. Теперь-то мне все стало ясно!

— Слушайте, я вообще не понимаю, о чем вы! Заявление какое-то… Что за чушь?

— Следите за своим языком.

— Да идите вы к черту!

— Я не обязан сидеть здесь и все это выслушивать!

— Я тоже. Или вы объясняете, о чем идет речь, или я встаю и ухожу.

— То есть вы отрицаете, что подали заявление?

— Вот именно.

— Знаете, что такое Комитет по возвращению утраченного имущества?

— Разумеется. Они занимаются репарацией.

— Знаете, как это началось?

— Разумеется. С речи, которую я знаю наизусть. В пятьдесят первом году Конрад Аденауэр, канцлер ФРГ, выступил в парламенте и сказал вот что: «Немыслимые преступления, совершенные во имя немецкого народа, взывают к справедливости. Мы должны возместить ущерб, нанесенный как каждому еврею в отдельности, так и всему еврейскому народу. Мы, члены Федерального правительства, совместно с представителями еврейского народа и государства Израиль, разработали план возмещения материального ущерба, который, возможно, поможет смягчить память о неизмеримых моральных страданиях».

— А дальше?

— Дальше началась обычная бюрократическая волокита.

— Ваша мать обращалась в Комитет?

— Нет. Начинала собирать бумаги, но бросила. Отец ей посоветовал не тратить на это время.

— И я должен поверить, что она за всю свою жизнь так и не навела справки о том, что стало с фабрикой?

— Совершенно верно. Она и не могла ничего узнать, поскольку фабрика находилась в Дрездене, за «железным занавесом». На территорию Восточной Германии программа репарации не распространялась.

— А потом, после объединения? Когда рухнула Берлинская стена?

— Знаете, в то время мама была уже больна, и нам было не до этого.

— Значит, вы знаете, что пропустили срок?

— Какой срок?

— Я вам покажу, что мне написал мой адвокат. — Он достает из одного кармана очки, из другого — сложенный вчетверо лист бумаги. — Вот, пожалуйста. — Протягивает бумагу мне. — Читайте.

Я читаю письмо от адвоката Дорфов; вот что там написано:

После объединения правительство Германии приняло закон о возвращении имущества, национализованного коммунистическим правительством в бывшей Восточной Германии. Комитету по возвращению утраченного имущества удалось настоять, на включении в закон параграфа, по которому собственность евреев, экспроприированная или насильственно выкупленная в результате прихода к власти нацистов в 1933 году подлежит возвращению первоначальным собственникам или их наследникам. Нам сообщили, что срок подачи заявлений о возвращении собственности истек 31 декабря 1992 года.

Вы не представляете, что я при этом почувствовала! Облегчение. Огромное облегчение. Будто с плеч свалился тяжелый груз. Слава богу! Мама, милая мама, спи спокойно — мы уважаем твое последнее желание, но выполнить его не можем, между нами и твоей фабрикой стоит закон. Я знаю, что бы сказал папа, спящий сейчас рядом с тобой. «Вы ничего не можете сделать, — сказал бы он. — Закон против вас. Хватит биться головой о кирпичную стену. Неужели вам больше заняться нечем?» Теперь мы свободны, Сэм и я. Наконец-то (лучше поздно, чем никогда!) мы можем заняться поисками себя. Может быть, все-таки уехать в Америку? Принять предложение «Роз Розен»? Посвятить жизнь помадам, кремам и теням для век? И к черту историю! К черту нацистов! К черту евреев с их бесконечными горестями!

— …Но мои адвокаты выяснили также — и, позвольте вам заметить, выяснили без труда, достаточно было один раз позвонить во Франкфурт, — что незадолго до установленной даты заявление было подано и дело начато. Однако, согласно немецким законам, если имеются основания предполагать существование других наследников, то дело приостанавливается до их появления. Объясните, чего вы дожидались? Моей смерти?

— Что?!

Должно быть, мой ужас и замешательство совсем сбили его с толку. Он был в ярости: бледная физиономия побагровела, даже под реденькими белобрысыми волосами проступал багрянец, а очки он сжимал так яростно, что в любую минуту мог их раздавить. Однако мое изумление заставило его задуматься.

— Ну хорошо, назову имя, которое, возможно, освежит вашу память. Марианна Кеппен.

— Кто это?

— Это имя, которое вы использовали, когда подавали заявление. Зачем — не знаю. Наверное, надеялись, что я вас не раскушу.

Фабрика, в которую я никогда не верила, — мамина фантазия, сказка на ночь — вдруг прямо здесь, в ресторане на Хоуп-стрит, между двумя соборами, восстала из немецкой земли, выросла вновь — кирпич за кирпичом. Она реальна. В последние часы маминой жизни фабрика восстала из ее памяти живо и ясно, с такой силой, что сумела восстановить порванные нервные связи, воскресить из мертвых клетки мозга, разрушенные сгустками крови, вложила в недвижные уста послание о себе, заставила заговорить давно умолкнувший язык. «Я существую! Не смейте делать вид, что меня нет!» Как я посмела унизить мать, отрекаясь от ее прошлого? Невыносимый стыд падает мне на плечи, и впервые со дня похорон я разражаюсь слезами. Плачу навзрыд уронив голову на руки, оплакиваю мою бедную маму в ее холодной постели на берегу океана. Родилась 2 апреля 1924 года в Дрездене, Германия; умерла в ночь на 29 апреля 2000 года. Бедная моя мама.

— Извините, — говорит он, — но, право, не знаю, чем я вас так расстроил. — Достает из портфеля пачку бумаг, протягивает мне. — Вот, читайте сами.

«Mais gardez le sang-froid », — говорят во Франции. Я достаю пудреницу и подкрашиваю губы — это помогает мне снова стать собой, Алике Ребик, которая никогда не сдается. «Будь сильной», — учил меня отец. Смотри, папа, я сильная. «Никогда не забывай, что ты женщина», — учила мать. Мама, я никогда об этом не забываю.

— Питер, — сказала я. — Послушайте меня. То, что вы сейчас сообщили, для нас — и для меня, и для Сэма — совершеннейшая новость. Мы ничего не слышали о заявлении, мы понятия не имеем, кто такая эта Марианна Как-там-ее. Мы понятия не имеем, кто она такая, кто это вообще может быть. Я сейчас говорю чистую правду. Адвокаты «Роз Розен» фабрикой вообще не занимались: их интересовали только права на интеллектуальную собственность, надо было выяснить, не может ли кто-то предъявить права на формулу, поэтому они искали того аптекаря, что изобрел крем, и его потомков. Фабрика их не интересовала. Что же касается этой женщины — могу предположить только одно: это какая-то мошенница, самозванка. Хотя очень странно: насколько я понимаю, немецкие власти тем или иным способом проверяют законность притязаний, значит, они должны были установить, что она каким-то образом связана с нашими дедушкой и бабушкой и может считаться их законной наследницей. Это какая-то загадка. Мы должны выяснить, что происходит, и, думаю, самое разумное — объединить наши силы. Верно, Сэм — юрист, но он не по этой части. Его специализация — уголовные процессы, прежде всего мелкие правонарушения. У нас есть знакомые специалисты по гражданскому законодательству, один из них, Кевин Вонг, — старый друг моего отца, но такое дело ему явно не по плечу. Поэтому предлагаю вот что: мы обратимся в «Роз Розен» — не к менеджерам, а к сыну самой Роз, который сейчас ведет этот бизнес, я его знаю, он жертвовал деньги на один мой проект, — и попросим кого-нибудь нам порекомендовать. Питер сопротивлялся отчаянно: он все еще подозревал в «Роз Розен» заговорщиков, вознамерившихся лишить его законного наследства. «Слушайте, — сказала я, — чего вы хотите — чтобы они были с нами или против нас?» Я чуть покривила душой, намекнув, что, возможно, «Роз Розен» теперь, когда они продают наш крем, не прочь и фабрику заграбастать себе. Сами подумайте, говорила я, с одной стороны — могущественная корпорация, с другой — маленькие люди вроде нас с вами. Кто выиграет, если начнется процесс? В конце концов он сдался, и мы скрепили союз рукопожатием.